Читаем без скачивания Скуки не было. Вторая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такие гневные заявления появлялись на страницах наших газет и раньше. И подписывали их всегда одни и те же лица. Для обозначения этих, ставших уже традиционными, пропагандистских акций у нас была в ходу такая глумливая формула: «На арене Дымшиц с группой дрессированных евреев». Иногда эта группа — или отдельные, самые знаменитые ее представители — появлялась даже на экране телевизора.
В общем, в самом факте появления этого документа на страницах наших газет не было ничего сенсационного.
Но впервые в группе «дрессированных евреев» оказался наш знакомый, с которым — именно вот в этот самый момент — нам предстояло сидеть за одним столом.
За себя-то я не боялся. Уж я-то сумею, прежде чем произнести хоть слово на эту тему, мысленно сосчитать до ста. Но вот сумеет ли жена?
На это счет у меня были серьезные сомнения, и накануне, перед самым визитом, я провел с ней большую воспитательную работу. Говорил, что он — не свободный художник, а лицо официальное, руководитель театра, состоит на государственной службе, и ему невозможно было отказаться от поступившего свыше предложения поставить подпись под этим гнусным документом.
В общем, она дала мне слово, что на эту щекотливую тему с Валентином Николаевичем не заговорит и даже молча выказывать ему свое презрение и унижать его своим гражданским негодованием не будет.
Слово это она почти сдержала. Почти — потому что изо всех сил старалась не встречаться с В. Н. глазами. И он это, конечно, заметил. И даже высказал вслух, раза два повторив одну и ту же фразу:
— Что это Слава на меня не смотрит?
За столом он вел себя как обычно: рассказывал разные веселые истории и анекдоты, острил, словом, был душою общества. Истории и анекдоты его были тоже вполне для него обычные — наверно, те самые, какими он неудачно пытался обаять партийных функционеров в «коридорах власти». Там, как я уже говорил, он потерпел полное фиаско, но в нашей компании эти его истории имели успех. Они и в самом деле были хороши, хоть и несколько однообразны. Уж не знаю, случайно так вышло или одна история по ассоциации тянула за собой такую же, но во всех этих байках и анекдотах почему-то фигурировали яйца. Не куриные, разумеется. И в какой-то момент я не выдержал — поддался соблазну включиться в этот веселый тон — и сказал:
— Ну, ладно, Валентин Николаевич! Чего там! Расскажите уж, что они там делали с вашими яйцами, чтобы заставить вас подписать эту бумагу.
По-разному, наверно, можно было ответить на эту мою бестактность. Предлагаю читателю самому придумать все возможные варианты. Но Плучек отреагировал совершенно для меня неожиданно. Он легко принял мою «подачу» и отбил ее самым наилучшим образом: непринужденно, весело и совершенно откровенно рассказал, как оно всё было на самом деле.
Не сомневаясь, что «они» непременно потребуют от него «гражданского повиновения», он у себя в театре дал команду, чтобы ни на какие звонки «оттуда» его не звали, отвечали, что его нет, а где он и когда появится — неизвестно. Так оно все и шло, и он уже начал подумывать, что кажется, слава Богу, пронесло: обошлись без него. И в какой-то момент, слегка потеряв бдительность, он сам — без секретаря — снял телефонную трубку. Звонил хорошо знакомый ему чиновник из городского управления культуры. Звонка этого он ждал: там со дня на день должны были дать добро на какой-то его спектакль.
Чиновника этого В. Н. знал хорошо, с ним у него была связана целая история, которую он тут же нам тоже рассказал.
В прошлом чиновник этот был довольно посредственный провинциальный актер. И познакомился он с Плучеком именно в этом качестве. Приехав в Москву, он надеялся, что В. Н. по знакомству возьмет его в свой театр. И В. Н. по слабости характера что-то такое ему обещал, хотя и не очень твердо. А тот все ходил к нему, ходил. И однажды пришел в самый неподходящий момент: начальство из того самого городского управления культуры в тот день принимало очередной плучековский спектакль.
— Ох, брат, сегодня мне не до тебя, — сказал В. Н. этому своему знакомцу. — Приходи как-нибудь в другой раз, а сейчас, видишь, что делается: я весь в мыле, у меня начальство. Мой новый спектакль принимают.
И тут выяснилось, что принимать его новый спектакль приехал именно он, давний его знакомый. Он теперь работает в городском управлении культуры на какой-то начальственной должности и в покровительстве Плучека больше не нуждается. Даже сам может оказать ему некоторое покровительство.
И вот сейчас позвонил ему, значит, этот его знакомый чиновник и сказал, что через минуту-другую он за ним подъедет. И подъехал. И В. Н. сел с ним в машину, пребывая в полной уверенности, что дело идет не о чем ином, как об утверждении спектакля, и поедут они сейчас в это самое городское управление культуры.
Но поехали они совсем не туда, а прямехонько в Совет Министров, где его со своей группой дрессированных евреев уже ждал сам Дымшиц.
Поняв, что ему не отвертеться, В. Н. все-таки позволил себе слегка поозорничать.
Прочитав документ, под которым уже красовалась отпечатанная типографским способом его подпись, он подошел к Дымшицу и, словно бы в легком смятении, сказал:
— Я этого подписать не могу.
— Как!? Почему!? — вскинулся Дымшиц.
— Здесь написано: «Народный артист СССР». А я — Народный артист РСФСР.
— Ну, это ничего, — улыбнулся Дымшиц. — Будете. Будете Народным СССР. Так что смело подписывайте, не стесняйтесь.
И словно бы в подтверждение того, что слов он на ветер не бросает, даже слегка погладил Валентина Николаевича по рукаву его пиджака.
Все это В. Н. нам не просто рассказал, а изобразил в лицах. И изобразил замечательно.
Передать своими слабыми силами все богатство его изобразительных красок я, конечно, не смог. Но решил, что даже в таком вот бледном моем изложении история эта непременно должна быть сохранена для потомства.
3
Два человека оказали огромное, можно даже сказать решающее влияние на мою жизнь: писатель Михаил Булгаков и художник Борис Биргер.
Было это в середине 60-х, когда в «Новом мире» был опубликован «Театральный роман», а чуть позже в журнале «Москва» — роман «Мастер и Маргарита».
Многих поразили тогда эти книги, явившиеся вдруг из небытия. Но еще больше, пожалуй, поразил сам факт торжества художника, его победы над временем и тупой, душившей все живое силой тоталитарной власти. В каком-то упоении, как пароль, как знак надежды повторяли мы друг другу мгновенно ставшую расхожей булгаковскую формулу — «Рукописи не горят». Но на меня этот феномен Булгакова оказал не только моральное воздействие. Он прямо-таки физически подтолкнул меня к тому, чтобы я перестал наконец оглядываться на внешние обстоятельства, мешающие мне писать то, что хочется, и, не думая о последствиях, забыв о советской власти, ее верных церберах-редакторах, цензуре и прочих гадостях, целиком отдаться тому делу, которое я считал главным делом своей жизни.
Но одного этого — хотя и мощного — толчка, вероятно, было бы все-таки недостаточно. Чтобы решиться окончательно и бесповоротно вступить на этот путь, мне недоставало уверенности. Мешало более чем скромное представление о моих литературных возможностях. Охватившая все мое существо радостная энергия, возбужденная феноменом Булгакова, уперлась в отрезвляющее, обескураживающее: «Quod licet Jovi, non licet bovi». Что бы там ни было, — подмигивала и высовывала мне язык эта древняя поговорка, — но ты-то ведь не Булгаков!
И тут последовал второй толчок.
Эту «вторую космическую скорость» мне сообщил Борис Биргер, с которым я познакомился примерно в то же время. И дело тут — как и в случае с Булгаковым — было не столько в биргеровских картинах (хотя и они произвели на меня сильное впечатление), сколько в самом феномене Биргера.
Феномен этот заключался в том, что, какая бы ни стояла на дворе погода, какие бы ни появились в тот день в газетах сообщения о неприятных, гнусных или даже роковых событиях, каково бы ни было его настроение и самочувствие, каждое утро Борис Биргер укладывал в свой объемистый потрепанный портфель плотно закрытые стеклянные банки, в которых находился его неприхотливый обед (неприхотливый, но все-таки с непременным супом: как старый язвенник, он не мог даже на один день позволить себе остаться без горячего супа) и отправлялся в долгий и утомительный путь (две пересадки на метро, только москвич знает, что это такое) на другой конец Москвы, в Измайлово, где находилась его маленькая мастерская. И — работал. Работал, выполняя свой каждодневный, самому себе заданный урок с таким тщанием и упорством, как если бы очередная его картина была уже заранее куплена Русским музеем или Третьяковской галереей. А закончив очередной портрет или пейзаж, тотчас же начинал грунтовать новый холст для следующей работы, словно даже один день вынужденного простоя или отдыха грозил ему смертельной опасностью.