Читаем без скачивания Красное колесо. Узел III. Март Семнадцатого. Том 2 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но спасибо, что отпустил в Ставку. Так рвался Николай в Царское Село, так искал поддержки Аликс! – но пока ещё надо было что-то решать, пока нужны были силы и мужество. А как только отречение свершилось – сразу вдруг не осталось ни борьбы, ни задач (ещё плечи не привыкли к такой лёгкости, ещё не верят). И вдруг внутри – переменились стрелки тяготений. Семье – обещали депутаты безопасность. И с семьёю Николай пребудет теперь до скончания своего века, с кем же и чем же ещё. А Ставку, – Ставку свою он уже никогда потом не увидит. Проститься со Ставкой, в этой мужественной расширенной семье пребыть ещё несколько последних дней – он только и мог сейчас, до приезда Николаши.
Вот рок: один только жребий измечтать и любить – не императора совсем, но полководца, вождя армии, отца всех военных, – и не поехать в японскую (а всё могло бы пойти иначе!), и не решиться, когда возгоралась германская, – и с таким чрезмерным усилием взять, наконец, главнокомандование от Николаши – чтобы вот опять Николаше и отдать. Рок.
Как Николай любил военных! Каким военным он чувствовал сам себя! Как – на месте среди этих мужественных, простых, понятных людей. Уж он ли не был отдан семье! Но если бы Бог положил перед ним два жребия жизни и один бы исключал другой: или жениться на Аликс, иметь сегодняшнюю семью, Алексея, – но никогда не надеть военного мундира; или – быть всю жизнь военным, генералом, да даже полковником, как есть, но никогда не жениться, – он выбрал бы второе.
Мужская воля и свобода от страха смерти, победа над смертью, реющая в духе армии, – был высший дух, которым восхищался Николай. Этот дух – ещё смертному придавал уже неземную лёгкость.
Да, он нуждался в Ставку сейчас – как дышать. Чтоб не умереть в минуту.
Сколько же этих мужественных, блистательных офицеров он за 22 года царствования знал, повидал, награждал, выслушивал, наблюдал на парадах, смотрах, манёврах, банкетах, – одни они в совокупности уже был тот народ, для которого стоило царствовать.
И – где они оказались сегодня все? Где их восторженные «ура»? где их выхваченные к небу шашки-клятвы? Почему их рать не явилась к нему на поддержку? почему не отстояла трона?
Много – убитых, многих не стало, прими их, Господи, но сколько ж есть ещё, – где они? Все – рассеялись, скрылись, сидят в землянках, смотрят в стереотрубы, лежат в лазаретах, – все скрылись, а вместо них высунулся пяток главнокомандующих – и ни один не протянул руки поддержки, но все пятеро толкнули – отрекайся!
Первый раз он сегодня подумал, что выбрал главнокомандующих как будто не из этих офицеров. И во всяком случае, выбрал – не лучших.
Уже давно не горько было Николаю, что его ненавидят кадеты, революционеры, земгор, высший свет, – не горько, потому что и он им встречно не придавал большой цены.
Но что самые близкие, высшие офицеры, те самые, кто и должны были защитить… – вот этот удар сразил его.
И – опять слезами сжало горло. И выступили на глаза.
Он вспомнил о своём дневнике. Что б ни случилось, даже в день Цусимы, – он не мог отклониться, не записать дня.
Сегодня днём он уже начинал запись, ещё император, ещё не зная своего вечернего будущего. А теперь – надо было кончить.
Кожаная тетрадка дневника лежала на своём месте, в выдвижном ящике столика. Он легко достал её наощупь. Надо было зажечь лампочку, хотя бы ночную, но даже этого удара не могли вынести сейчас глаза.
А была – как раз остановка. Зашторенный поезд недвижно стоял в глухой тишине и как будто во тьме.
Николай раскрыл, где шёлковая закладка, и стал с тетрадью так близко к лампаде, как мог. Он различал и конец записи и смысл последних дневных слов: что он – согласился. И что из Ставки прислали проект манифеста.
И так, стоя под лампадкой, держа раскрытую тетрадь на раскрытой левой ладони, он вписывал самопишущей ручкой, петли букв скорее на память, но ровноту строчки видя глазами:
«Вечером из Петрограда прибыли Гучков и Шульгин, с кот. я переговорил и передал им подписанный и переделанный манифест. В час ночи уехал из Пскова с тяжёлым чувством пережитого».
Вот было и всё. Нельзя доверять бумаге ни своих рыданий, ни своих молитв. Он закрывал.
Но поднеслась опять эта губка главнокомандующих с жёлчью – такая неожиданная, такая незаслуженная! – и он снова раскрыл тетрадь и добавил ещё одной строчкой:
«Кругом измена и трусость».
И опять – кончил. Но не кончил. Главное-то самое:
«…и обман!»
Всю ночь не пересидишь. Стал раздеваться. И только раздеваясь, вспомнил о Мише, – вот только когда, первый раз! Так непоместительно было вечером всё для головы, что Миша-то и не вместился, все поместились, а Миша нет.
Он там, кажется, сейчас в Зимнем. И именно туда, перст Божий, понеслась по тёмному воздуху корона российских государей, – и странно было бы ничего ему не объяснить, не выразить от себя.
Очевидно, надо с какой-то станции послать телеграмму.
Миша! Милый, славный, прежде такой послушный брат, и такой отчаянный воин, всё перековеркал этой женитьбой, – и какая ж это теперь императрица?
Много было разногласий, но всё можно забыть. А вот – извиниться: передал корону, не предупредив, не спросив.
Завтра послать ему телеграмму.
Решил – изместилось и это из головы. И распустился внутри заветный поиск: родной матери. Кто ж ещё над нами, кто ж ещё при нас, когда мы в бессильной беде?
Быть может – последняя надежда встретиться, перед долгой разлукой. Дать завтра телеграмму и ей – «… приезжай к одинокому сыну, всеми оставленному…».
И опять почувствовал себя маленьким, слабым мальчиком, неокрепшим.
Лежал.
А может – Чудо какое-нибудь ещё произойдёт? Бог пошлёт вызволяющее всех Чудо??
Покачивалось, постукивало.
Постепенно отходили все жгучие мысли, пропущенные через себя, изживаемые думаньем и покорностью, и покорностью воле Божьей.
Отходили – и как-то всё в мире опять уравновешивалось. В этом мире, где завтра начинать снова жить.
*****ЦАРЬ И НАРОД – ВСЁ В ЗЕМЛЮ ПОЙДЁТ*****ТРЕТЬЕ МАРТА, ПЯТНИЦА
354
Нельзя было не зажечься, что участвуешь в великих минутах России! Пока во Пскове в царском вагоне на скрытой зыби переговоров подныривало и выныривало русское будущее, инженер Ломоносов когтисто-тигристыми шагами, с каждым отрывом ноги как бы забирая на ботинок частицы пола, расхаживал из кабинета в кабинет, от телефона к телефону, а больше – к переговорному аппарату, связь которого со Псковом не размыкалась. На том конце сидел железнодорожный инспектор, поехавший с Гучковым обеспечивать дорогу, и рассказывал всякие мелочи из своих наблюдений.
Эта минута, измечтанная, изжеланная столькими поколениями русской интеллигенции, столькими революционерами, уходившими в ссылку и в эмиграцию, сказочная недостижимая минута, – вот она, вязалась и происходила в глухой неизвестности в зашторенном вагоне на полутёмном псковском вокзале, – и когда бы мог представить себе бывший кадетик и бывший студент-путеец Юрий Ломоносов, что, может быть, это он будет тем первым человеком в российской столице, кто первый выловит, вырвет весть об отречении деспота и бросит её на волны свободной ликующей России! (И упомнят ли его заслугу?) Юрий Владимирович наслаждался сейчас каждым своим взглядом, каждым движением, шуткой, каждым взятием телефонной трубки, каждым перебором текущей ленты.
Страшно волновались и ждали в Таврическом, но не имели прямой связи со Псковом. И Родзянко распорядился, чтобы акт отречения, как только он возникнет, был бы передан по телеграфу шифром в министерство путей сообщения, а отсюда по телефону – в Таврический.
А Бубликов, больно уязвлённый своим неназначением в министры и даже особенно поэтому, распорядился: первую же деловую ленту из Пскова подать ему первому в кабинет.
И так, после того как Псков сообщил, что депутаты вышли из царского поезда, – Бубликов стал к аппарату ожидать последующего.
Наступило новое получасовое томление. Лента не шла. Отказал?? Не отрёкся?? Там, во Пскове, уже знали, но ничего не сообщали. Или шифровали.
Наконец – пошла! И Бубликов принял её, и унёс расшифровывать тайну сам. Не открывая двери, не делясь – сам же первый передал кому-то в Таврический. И наконец поделился с Ломоносовым как наградой: что это была короткая телеграмма Гучкова Родзянке, – Николай отрёкся от трона. Но пока, не притечёт сам манифест – об этом ни гугу.
Так что – не бросить по российским волнам, разве шепнуть верным сотрудникам, Рулевскому или Сосновскому. Грянуть – не удавалось Ломоносову.
Sic transit…! Вот – был император великой страны, и – враз превратился в бывшего, и уже ни в ком не вызовет ни угодливости, ни уважения, ни сожаления.