Читаем без скачивания Избранное - Юрий Скоп
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А теперь премьера песни!.. Поет всеполярно и вселедовито известный взрывник рудника Нижний — Григорий Гаврилов!.. Сейчас он закончит во-он там свои трали-вали и выйдет… Попросим, товарищи!
За столиками, не густо сегодня занятыми, захлопали. Кряквин поискал глазами Григория, но сначала натолкнулся на одиноко сидящего возле зашторенного окна Утешева. Илья Митрофанович курил, подперев ладонью голову, и веки его были опущены. Перед ним темнела большая бутылка… Кряквин сразу же вспомнил сегодняшний разговор с Синициной и ее рассказ об этом человеке. Кряквин было шагнул в его сторону, но тут же остановился. Что-то такое удержало его, и, секундно оценивая в себе это — «что-то такое», — Кряквин понял — жалость. Да, ему сделалось вдруг жалко Утешева, и он чуть-чуть не пошел на поводу этого нелюбимого им чувства, но сработал контроль, вставленный в него жизнью предохранитель, — с жалостью быть безжалостным… Он превыше всего уважал в человеке его независимость, его прямодушие, его доброту, милосердие и отвагу. Без этих, как он определял для себя, стержневых качеств человек для него не мог быть, ну максимум, интересным. Не более… Когда же ему удавалось столкнуться с человеком сильным и независимым, умеющим рассчитывать только на собственную силу, то есть на самого себя, да при этом еще остающимся душевно отзывчивым и, стало быть, добрым, причем если доброта эта не вывешивалась им напоказ, как плакат с призывом хранить деньги в сберегательной кассе, а проявлялась только тогда, когда для ее проявления требовалось вспомнить и об отваге, — он ощущал радость…
Однажды на Висле, накануне страшного дня, после которого в их саперном батальоне осталось в живых всего семьдесят человек, они разговаривали с Верещагиным про независимость, лежа под лодкой… Перед самым рассветом больно ударила в уши неслыханная тишина. Только ракеты, пускаемые немцами с того берега, слабо шипели, застревая в тумане, да бурчала невнятно, как в животе, речная вода.
Верещагин сказал тогда Кряквину:
— Значит, независимость? Прекрасно. Ты, видать, про нее больше думал. Так что я и спорить с тобой, и высказывать сомнения насчет ее универсальности не буду. Только спрошу тебя вот о чем… Ты подумай: а что это будет, если человеческую независимость сделать единственным нравственным критерием, а? — Верещагин был постарше и пообразованнее Кряквина — вот и употреблял всякие разные ученые слова. — Тебе не кажется, что такому человеку станет пусто и голо на нашей густонаселенной земле?
— Станет, — сказал Кряквин.
— И что тогда?
— Ничего страшного. Тогда этот человек сам потянется к людям.
— Во-от… Значит, в самом понятии «независимость» таится и отрицание? Ведь рано-то или поздно независимому хочется прислониться…
— К добру, — перебил его Кряквин. — А зависимость от доброты — это независимость от дерьма всякого.
— Ну-ну… — улыбнулся Верещагин. — Я к тому и клоню, что независимость, сама по себе, вряд ли может являться панацеей от всего. Она же тогда островом сделается. Островом в пустоте, понимаешь? А такой островок вряд ли устроит и тебя в качестве надежного духовного пристанища… Как ты считаешь?
Кряквин подумал и сердито ответил:
— Ни хрена. Когда островов много, это уже по-другому называется…
— Итак, товарищи, отложите ваши вилки и рюмки. На первый путь прибывает Григорий Гаврилов! — дурачился в микрофон трубач.
Кряквин увидел Григория, ладного и сильного, упруго вышагивающего мимо отделанных деревом стен, на которых разными породами скопированы местные горы, — красиво это получилось, — мимо официанток, что сгуртились возле входной в зал двери. Григорий был сосредоточен, в себе, и не заметил Кряквина.
Официантки шушукались:
— Гришенька — да-а!..
— Поди, стала бы с ним?
— Да у него таких, знаешь?..
Не унимался и трубач:
— Скажу вам, товарищи, по секрету, что наш оркестр давно уже ведет сепаратные переговоры с Гавриловым на предмет смены ему профессии — она же ему на слух, сами понимаете, отражается. А из него бы артист… народный артист получился! Может, вы…
Григорий прикрыл микрофон здоровенной ладонью:
— Кончай трепаться! — и это хорошо легло на зал. Там хохотнули. Григорий не смутился, а спокойно, очень уверенно добавил — уже в микрофон: — Это, извиняюсь, личное.
Ему протянули подключенную электрогитару, и он деловито перекинул через плечо ремень. Рамповые подсветки хорошо выделили Григория на фоне оркестра, подчеркнули его грубоватую, с резкими чертами внешность. А пианист уже вступил, раскатисто перегнав пальцы до самого края инструмента. Григорий поднял лицо — скуластое, открытое, заузил каким-то внутренним задумьем глаза и запел:
Отпишет мать мне старый угол дома,Когда устанет сердце у нее.
Кряквин круто развернулся, задев плечом официантку, — она полыхнула на него подмалеванными глазищами, — извинился и вышел в пустынный холл. Он не хотел больше, да и не мог больше слышать сейчас этой неожиданно подкараулившей его песни. Первые же слова ее добрались и затронули в нем как раз именно то, что он, волевой, независимый человек, старательнее всего утрамбовывал в себе и держал взаперти от других — нежность… А она, предательница, вдруг проснулась в нем, отозвалась на песню и пошла за ней, подступая все выше и выше — к глазам, и Кряквин, пытаясь сбежать от нее, заморгал часто-часто, заткнул уши пальцами, чтобы только не слышать Григория, — холл-то, оказывается, тоже был радиофицирован, — буквально в четыре прыжка пересек его и поймал хромированную рукоять двери в банкетный зал.
— О-о!
— А-а! — встретили его радостными возгласами подгулявшие шведы.
— Пропажа нашлась! — витийствовал Юлий Петрович. — Вышеобъявленный всесоюзный розыск отменяется! Алексей Егорович, дорогой, господа изъявили желание задать вам всего три вопроса. Готовы ли вы ответить на них?
Кряквин нервно улыбнулся. Мгновенно напрягся, и это напряжение отключило его от песни. Ему сразу же сделалось легче.
— Готов, готов, — сказал Кряквин. — Но в связи с тем, что вопросов будет три, позвольте вначале-то хоть одну, — он показал пальцем, — одну рюмку коньяку? Авансом…
Скороходов протянул ему хрустальный бочоночек. Кряквин поклонился компании и ухарски вкинул коньяк в рот. Гости зааплодировали…
— А теперь слушаю вас.
Слово взял тот, долговязый, со странно бескровным лицом, швед. Обращаясь к Кряквину, заговорил — будто обстрелял его короткими очередями. Переводчик переводил:
— Скажите, господин Кряквин, почему у вас, на вашем вполне превосходном предприятии, так чрезвычайно много лозунгов, призывающих хорошо трудиться?
— Раз, — загнул палец Кряквин.
— Разве можно трудиться плохо, если за твой труд платят хорошие деньги?
— Два, — продолжал считать Кряквин.
— И наконец, не раздражает ли ваших рабочих такое однообразие обращений к ним?
— Три! — скомкал пальцы в кулак Кряквин. — Я отвечу. Отвечу… Только вот как — четырьмя вопросами. Согласны?
Шведы переглянулись: вопросами на вопросы?.. Нонсенс…
Кряквин заметил, как сосредоточенно смотрит на него сбоку Верещагин.
— Ну так как же? — разрушил паузу Кряквин.
Долговязый кивнул: мол, согласен.
— Поехали, — сказал Кряквин. — Вопрос, значит, первый… Как много среди вас, господа, сидящих вот здесь, истинно верующих?
Переводчик перевел, и почти все иностранцы склонили головы.
— Благодарю вас. Вопрос второй… Как часто вы в своих молитвах обращаетесь ко всевышнему с одним и тем же?.. Третий… Не надоедает ли ему подобное однообразие обращений? И наконец, вопрос последний. Четвертый, как договорились. Не раздражает ли оно, это однообразие, всевышнего? — Кряквин лукаво-лукаво улыбнулся.
Переводчик еще не закончил перевод, а за столом уже вспыхнул смех. Кто-то захлопал в ладоши. Кто-то крикнул:
— Браво!
— Ка-ра-шо!
Долговязый подошел к Кряквину и молча пожал ему руку.
Когда эмоции улеглись, Кряквин подумал и добавил уже абсолютно серьезно:
— А вообще-то, в подмеченном, — он посмотрел на долговязого, — резон имеется. Факт. Действительно, ну раз уж работаешь, да к тому же и деньги за то получаешь, то и работай хорошо… У меня же, к примеру, в кабинете нет вроде никаких лозунгов. И вот у товарища Верещагина, секретаря городского комитета партии, я тоже их вроде бы не замечал… А, Петр Данилович? Так что обещаю подумать насчет лозунгов. Обещаю…
Кряквин, насупившись и оттопырив губы, в которых забыто торчала потухшая папироса, медленно дочитал последнюю, густо испечатанную пишущей машинкой страницу, плотнее вдавил лицо в ладони, еще разок искоса прицелился в подписи, венчающие весь текст: Руководитель бюро социальной психологии — Ю. П. Шаганский… Старший инженер бюро социальной психологии — В. И. Лопухов… — закрыл глаза, снова припоминая, как года два… или, однако… три назад… мимоходом познакомился на Нижнем с этим белобрысым крепильщиком и, перекуривая с ним в разнарядке, был весьма удивлен, узнав, что паренек-то, оказывается, — о-ого! — заочно учится «на философа» в Ленинградском университете, а потом уже, когда Шаганский развил свою бурную социологическую деятельность на комбинате, — не забыв про «рудничного Гегеля», — сам же, и довольно настойчиво, порекомендовал Юлию Петровичу взять Лопухова к себе в бюро.