Читаем без скачивания Убийство часового (дневник гражданина) - Эдуард Лимонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
почему-то приходит мне на память, когда мы видим ИХ. В полусотне метров от площади Пушкина за стальными щитами-корытами предстают пред нами спецпарни министерства внутренних дел. Переодетые в тулупы и милицейские шапки, с дубинками в руках.
В голову нашего войска пробрался человек с мегафоном. «Товарищи офицеры, — хрипит мегафон, — и депутаты… Просьба пройти вперед, в голову колонны». Видно, как продвигаются в очень плотной нашей среде офицеры и депутаты. «Знамена — вперед!» — продолжает распоряжаться мегафон. Красные, андреевские, черно-желто-золотые знамена плывут над нами.
«Почему остановились?» — волнуемся мы. «Хотят вести переговоры…», «Чтоб избежать столкновения…», «Чтобы нам дали дорогу», «Пройти на Манежную, возложить венки и провести митинг». «Зря стоим… — бормочет рыжий мужик впереди. — Они сейчас подбросят свежие силы, передислоцируются. Нужно атаковать, пока есть напор и противник деморализован…» Он все время оставался в поле моего зрения, этот мужик лет пятидесяти. Он из первого отряда. Из тех натуральных первых рядовых смельчаков, которые сами, без команды и вопреки приказу, полезли на самосвалы. Прошли от площади до площади с боями.
Время идет. Мы стоим. Недовольных стоянием все больше. Мужики ворчат, как в лермонтовском «Бородине», «не смеют, что ли, командиры чужие изорвать мундиры о русские штыки…». Ясно, что мы теряем, французы сказали бы, моментум. Перевод тут не нужен. Мы теряем несущую скорость, внезапность, психологический победный перевес, лихость налета. Такие вот именно «моментумы» подъема позволили нашим отцам взять Вену, Берлин, Бухарест, Будапешт и другие вражьи столицы. Я рассматриваю свои руки. На них ссадины. Грязь под ногтями. Рукав бушлата в глине, пола — в цементе. Чернорабочий Тверской. Оглядываюсь. Сзади — насколько видит глаз — море голов, знамена, флаги.
Некоторые окна открыты. Из десятков окон свисают наши флаги. Эти за нас. Большинство же окон глухи, и шторы задернуты. Тверскую населяет бывшая советская номенклатура. Перевернув пиджаки, большинство их сделались демократами.
Человек с мегафоном (уже другой) объявляет, что переговоры закончились ничем и придется идти на столкновение. Стариков и женщин просят выйти из рядов. Стариков и женщин, впрочем, немного. Сейчас пойдем. «Мудаки! — ругает наше руководство мужик слева от меня. — У нас же теперь нету разбега, мы стоим вплотную к ним. И цепей нет! Делайте цепи, мужики!» — кричит он. «Цепи! Цепи!» — передается как команда. «Цепи!» — кричу я и насильно хватаю под руки соседей. Образовывать цепи в слишком густой толпе нелегко. Нашего молодого стратега я не вижу. Вокруг меня множество незнакомых мне лиц. Новое пополнение, просочившееся за время переговоров? Мы, увы, двигаемся. Шагаем, а не бежим вперед. А впереди нас уже бьют. Надвигаются на нас розовые, поросячьи, побагровевшие в напряжении лица юных наемников. Им лет 20–25, не больше. Розовые парни машут дубинками, бьют, не разбирая. Падают под натиском толпы. Вскакивают, бьют ногами и дубинками упавших наших. Падает сбитый с ног старик. (Что ж ты не ушел, батя!) Сразу трое пинают растянувшееся на асфальте тело парня в голубой куртке. Лицо парня обильно окровавлено. Кровь и на асфальте. Тела, крик, визг женщин, хрипы и русская ругань. Меня вместе с обрывком нашей цепи, с пятью-шестью мужиками, выносит на них. Искаженные яростью лица. Удар дубинки по правой части грудной клетки. Подымаю руку над лицом, чтобы прикрыть очки. (Оказаться без очков для близорукого человека — опасность номер один.) Второй удар приходится сверху по черепу… Отдираю от себя пытающиеся задержать меня несколько пар рук, опрокидываю кого-то и, прикрывая голову руками, пробиваюсь со своими на площадь Пушкина. Оглядываюсь. Добрая тысяча людей прорвалась, и брешь, прорубленная нами, закрылась. На площади хаос военных, броневых и милицейских автомобилей, милиции, демонстрантов, прохожих, знамен. Снимаю кепку, щупаю голову. Крови нет, но уже вспухла огромная шишка. Полторы головы у меня. Ругаюсь. Кричу туда к ним, к розоволицым: «Храбрецы, бля, с безоружным народом. В следующий раз мы придем со стальными прутьями… Суки! Иуды!» Без кепки меня узнают люди, пожимают руку, просят автографы. Спасибо людям. Многие, оказывается, читают мои статьи в «Советской России», спасибо им за их доброе внимание. Мне протягивают экземпляры газеты «День», вышедшей сегодня. На первой и последней страницах мои тексты. Проживший долгие годы в одиночестве, вдали от Родины, вот я на моей площади, приветствуем моим народом. Я знаком ему и уважаем им. Чувствую, что беспредельно счастлив в этот момент.
«Ну вот, сегодня впервые демократы спустили на москвичей ОМОН, — обращается ко мне высокая женщина в длинном сером пальто. — Вы напишите там, у вас, об этом, за границей, напишите, что тут творится, чтобы мир знал». — «Да-да, напишите, как они мордуют свой народ, называя его красно-коричневой чумой», — говорит парень лет двадцати. Лоб его пересекает ссадина.
По тротуару вдоль Музея Революции под свист и крики толпы пробегают те, кто бил нас дубинками. Рысцой. Злобные лица. Один, походя, не останавливаясь, врубает дубинкой по стоящему у края тротуара старику. Их переместили на новую позицию?
Ко мне подбегает неизвестный мне молодой майор. «Вот вы-то, Эдик, мне и нужны. Идемте со мной». Беря меня под руку, буквально тащит с собой, обратно на площадь. «Что, майор, брать меня пришли?» — шучу я, но иду с ним. «Нет, брать вас буду не я, — смеется майор. — Я представитель генерал-полковника Макашова. Хотите с ним познакомиться? А сейчас помогите мне собрать людей. Нужно вернуть вырвавшихся вперед наших, — он показывает на толпы на площади, — к основным силам. Митинг решено провести на Тверской. После митинга попробуем пробиться к могиле Неизвестного солдата».
Прорываемся опять через злобных юнцов со стальными щитами. В другом направлении. На сей раз они менее активны, пусть дубинки и вновь пущены в ход. Теряю моего майора. Теперь среди нас депутат Бабурин. Подхожу к нему, трогаю за плечо. «Сергей!» (Мы знакомы.) Он настолько возбужден, что не замечает. За Бабуриным, он держит в руке красную депутатскую книжку, преодолеваем заслоны. Где уговорами, где сметая милицию. Присоединяемся к основным силам.
Митинг на перекрестке Тверской. На леса, окружающие здание в ремонте, взбираются наши. Вывешиваются флаги. Стяги боевых дивизий. Высоко на лесах, в знаменах, сменяя друг друга, говорят ораторы в два мегафона. Я стою под самой трибуной. Выступают: Макашов, Анпилов, Бабурин, Алкснис, Сажи Умалатова. Священник с крестом благословляет нас. Мы, народ, скандируем: «СОВЕТ/СКИЙ/ СОЮЗ! СОВЕТ/СКИЙ/ СОЮЗ! ИЗ/МЕНА! ИЗ/МЕНА! ЕЛЬ/ЦИН/ ИУДА! ИЗ/МЕНА! СОВЕТ/СКИЙ/ СОЮЗ!»
Мое выступление? К трибуне трудно, но можно пробиться, но я решаю остаться в народе. Ораторов достаточно, я разделяю их убеждения. К тому же я имею возможность доносить свои идеи до народа через «Советскую Россию», газета — моя трибуна. У меня миллионная аудитория. Важнее, что, проведя пять часов локоть к локтю в одной цепи с моим народом, я почувствовал пульс России. Я понял, что вышел на улицы его Величество Народ, и горе тому, кто попытается остановить его насилием. День 23 февраля войдет в историю как символический. В этот день «демократическая» власть впервые применила физическое насилие против россиян. За первыми избиениями обыкновенно следуют первые пули и первые убийства. Ясно, что у власти нет больше политических аргументов, потому она скатывается к насилию.
Смените профессию, мистер…
Так как я участвовал в событиях в Москве 8–9 февраля и 23 февраля, равно как и 17 марта, то, разумеется, мне вдвойне интересно, как же освещаются эти события в средствах информации Запада. Потому, когда мне позвонил приятель и сказал: «Найди журнал «Тайм» за 9 марта. Там тебя цитируют и есть твоя фотография», — я, удивившись несказанно неслыханной «чести», приобрел журнал. Да, Джеймс Карней, автор статьи «Враги Ельцина», процитировал несколько строк из моей статьи в «Сов. России» за 25 февраля. Что до фотографий, то их оказалось две, точнее, фрагмент был вынесен на первую страницу, иллюстрируя содержание журнала, полностью же фото раскинулось на полторы страницы. Цветное. Толпа русских мужиков в возрасте от 25 до 55 лет, и я среди них. В обоих случаях присутствовала моя физиономия, прикрытая кепкой, купленной мной в универмаге Титовграда в Черногории. Рот широко открыт, так что видна пара металлических зубов, кричу что-то со всеми русскими мужиками. Может быть, «Советский Союз!», может быть, «Измена!» или «Ельцин — иуда!». Ибо именно эти лозунги мы кричали на Тверской в этот день, 23 февраля. За мной — высоченный усатый полковник в папахе. Надпись под фотографией гласит: «Озлобленные коммунисты проводят крикливое антиправительственное ралли».
Я вгляделся в лица. Самый озлобленный вид, без сомнения, у меня. Как у матроса с «Потемкина», обнаружившего червей в миске с борщом и закричавшего: «Братцы, да что же это такое! Гнилым мясом нас кормят!» Всем известно, что членом КПСС я не был, хотя вовсе не отрицаю для себя эпитет «озлобленный». Я своими руками охотно задушил бы нескольких экономистов и ответственных министров. Когда я приезжал на Украину в 1989 году, у моих стариков еще были сбережения, которых, они оптимистически считали, им хватит до конца жизни. Сегодня у них ничего нет. Вся долгая трудовая жизнь моего бати, 28 лет армии и последующие четверть века на гражданской службе, оказалось, была напрасной. Болваны и подлецы отняли у моего бати его потом и кровью заработанные скромные средства. Пенсия в 268 рублей — вот, что он имеет, — капитан в отставке, на старости лет на двоих с моей мамой. В московских магазинах, я видел, продается колбаса «салями»… пуритански скромно было отмечено, что колбаса стоит 34 руб. 50 коп. — сто грамм. На всю его пенсию мой отец не может купить даже килограмм такой колбасы. В латиноамериканских, азиатских, арабских странах бунты вспыхивают при самых незначительных повышениях цен на рис или муку. Я считаю, что русский народ слишком, чрезмерно цивилизованный, что степень гражданского повиновения (это и есть цивилизованность) его неуместно высока. Надо бы разгромить несколько магазинов с такой привилегированной колбасой, дабы дать понять, насколько мы разъярены. Ох, я озлоблен, мистер Джеймс Карней, и не я один. И на вас тоже я озлоблен, мистер.