Читаем без скачивания Искусство смешного возвышенного. О фильме Дэвида Линча «Шоссе в никуда» - Славой Жижек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По сути, фильм Бениньи следует противопоставить другому недавно вышедшему фильму, представляющему фигуру отца в виде монструозного растлителя своих детей. Речь идет о «Торжестве» Томаса Винтерберга (Дания, 1998). В этом фильме одержимый порнографическими желаниями отец, далек от того, чтобы защитить детей от травмы, поскольку сам является причиной этой травмы. В одном случае отец принимает на себя почти материнскую роль защитника. Опираясь на чистую видимость, он сплетает защитную паутинку вымысла для своего сына, этакую разновидность ersatz-placebo.[64]
В другом случае — отец, сущность которого — Реальность неограниченного насилия: после разоблачения окружавших его защитных фикций мы видим его таким, какой он есть, грубого jouisseur.[65] Фильм «Торжество» бесподобен своим описанием точного статуса господства: в начале фильма отец жалуется на неуважение после того, как его прерывают на середине грязной шутки, которую он рассказывал сыну. Ближе к концу фильма ситуация проясняется, и видимость (вежливого обеденного ритуала) рушится: дочь публично читает предсмертное письмо сестры, изнасилованной отцом, после чего отец просит бокал вина для себя и дочери, чтобы произнести тост в честь ее выступления, и затем, пока никто не двигается, начинает кричать и жаловаться на недостаток уважения. ЭТО — уважение в его чистом виде: уважение фигуры господина, даже когда она не достойна уважения и просто непристойна. Другой важный урок фильма состоит в том, как трудно действительно разрушить ритуал, который поддерживает видимость: даже после разоблачения преступлений отца, совершенных им годы назад, обеденный ритуал «хороших манер» ПРОДОЛЖАЕТ СУЩЕСТВОВАТЬ — продолжает существовать не Реальность травмы, которая возвращается и противостоит символизации, но сам символический ритуал. Иными словами, конец фильма мог бы быть следующим: собравшееся общество приняло бы отчаянное (хотя и спокойно произнесенное) обвинение сына в том, что его самого и его сестру изнасиловал их отец, как обычный тост на празднике, как притворство, как то, чего не было на самом деле, — и продолжило бы празднование.
Однако этот фильм порождает ряд проблем. Здесь крайне важно избежать ловушки рассмотрения упоминаемых двух картин как двух противоположных полюсов (отец-защитник Бениньи и отец-растлитель Винтерберга), распределяющихся по оси воображение против реального, т. е. чистое Воображаемое (в лице отца-защитника) против Реального грубого растлителя, — ось, которая становится очевидной после того, как была разорвана ложная видимость. «Торжество» многое говорит о том, как сегодня с помощью синдрома ложной памяти прорывается в сознание призрачный образ фрейдистского Праотца, сексуально владеющего каждым вокруг него, но еще больше этот фильм говорит об искусственности, присущей ему. Простой разумный взгляд на «Торжество» говорит о какой-то неправильности и поддельности всей этой псевдофрейдистской ерунды о «демистификации буржуазного отеческого авторитета», раскрытии ее непристойной, скрытой от глаз посторонних области: сегодня подобные «демистификации» еще звучат, хотя и фальшиво, все больше и больше функционируя как постмодернистский пастиш под «старое доброе время», когда было еще возможно по-настоящему испытать подобные «травмы». Почему?
Здесь мы не ставим себе целью разобраться в противостоянии между воображением (отец-защитник) и грубой реальностью (жестокий растлитель), которое становится очевидным, когда мы демистифицируем эту видимость. Напротив, кошмарный секрет жестокого отца прячется под маской приличий, которая сама является фантазмической конструкцией.
Недавний тупик с «Обломками» Биньямина Вилькомирского говорит то же: воспоминания автора, который в возрасте трех-четырех лет был заключен в Майданек, каждым воспринимаются как аутентичные, но в итоге они оказываются литературной фикцией, созданной автором. Помимо стандартных вопросов о литературных манипуляциях, разве мы каким-то образом более озабочены тем, что подобные «фикции» раскрывают фантазмические покровы и наслаждения, способные проявить себя даже при самых болезненных внешних условиях? Загадка в следующем: обычно наши фантазии выступают как щит, должный оградить нас от непереносимой травмы; здесь, однако, этот крайний травмирующий опыт, то есть Холокост, представляется как щит — но от чего? Подобные чудовищные видения «прорываются в Реальность» потерпевшей крах символической власти: из упадка власти отца, отца как воплощения символического Закона, появляется наслаждающийся насилием отец синдрома ложных воспоминаний. Образ отца-насильника, далекий от того, чтобы быть Реальностью под покровом респектабельной видимости, представляет собой довольно фантастическое порождение, тот же защитный щит — но опять-таки от чего? Разве отец-растлитель, появившийся из синдрома ложной памяти, несмотря на ужасающие черты, не основной гарант того, что где-то существует полное, ничем не ограниченное наслаждение? И что если настоящий кошмар — это недостаток наслаждения?
Общее для двух отцов (Бениньи и Винтенберга) заключается в приостановлении ими действия символического Закона/Запрета, т. е. проявление отцовства, функция которого в том, чтобы ввести ребенка во вселенную социальной реальности со всеми ее жесткими требованиями, перед которыми ребенок предстает лишенным материнской защиты: отец Бениньи предлагает воображаемый щит против травмирующего столкновения с социальной реальностью, в то же время и отец-растлитель Винтерберга, пользующийся доступом к полному наслаждению, является отцом, находящимся за пределами ограничений (символического) Закона. Указанные типы отцов соответствуют лакановской оппозиции Воображаемого и Реального: Отец Бениньи — защитник воображаемой безопасности, и напротив отец Винтенберга — определение жестокой Реальности с незаконным насилием. В этой оппозиции отсутствует отец как носитель символической власти, как носитель Имени-Отца, запрещающего, «кастрирующего» органа, способного уполномочить субъекта на вхождение в символический порядок и тем самым в мир желания. Оба отца, воображаемый и реальный, остаются после однажды случившегося распада отеческой символической власти.
Что происходит с проявлениями символического порядка, когда символический Закон теряет эффективность и более не функционирует так, как надо? Мы получаем странных, лишенных реальности («дереализированных»), или точнее лишенных психологии («депсихологизированных») субъектов, похожих на марионеток-роботов, подчиняющихся странному, слепому механизму, чем-то напоминающему съемки мексиканских сериалов: из-за крайне плотного графика (каждый день студия должна производить получасовую серию) у актеров нет времени на разучивание своей роли, поэтому они прячут в ухе крошечный приемник, и человек в кабинке за сценой читает им, что нужно делать (что нужно сказать, какое действие выполнить). Специальная подготовка актеров позволяет им воплощать инструкции немедленно, без каких-либо задержек.
Глава 7
КОНЕЦ ПСИХОЛОГИИ
Самый значительный парадокс, который нам следует учитывать, заключается в следующем: подавляющая «психологизация» современной общественной жизни (наблюдается целый поток руководств по психологии полноценных отношений, начиная с Дейла Карнеги и заканчивая Джоном Греем; и все эти авторы пытаются убедить нас, что путь к счастью нужно искать внутри нас самих, в нашем психологическом взрослении и самопознании; популярными стали публичные признания в стиле Опры Уинфри; политики ради оправдания своих политических решений выносят на суд общественности собственные личные травмы и беспокойства) — это лишь маска, внешний вид совершенно противоположного, — увеличивающегося измельчения должного «психологического» измерения аутентичного личного опыта.
«Люди», с которыми мы сталкиваемся, все чаще говорят как куклы, повторяющие заранее заученные фразы. Вспомните проповедников новых религиозных движений, которые призывали нас заново обрести нашу истинную суть — вспоминается прежде всего не их стиль ведения проповеди, а их роботообразное повторение заученных фраз, что противоречит самой цели их проповедей. Этим объясняется в целом негативное впечатление, которое производили проповедники новых религиозных движений на слушателей. Последним казалось, что под открытой и доброй внешностью проповедников таились какие-то чрезвычайно ужасные стороны.
Еще один аспект того же процесса — размытая линия разделения частного и публичного в политическом дискурсе. Когда в апреле 1999 года министр обороны Германии Рудольф Шарпинг попытался обосновать бомбардировки Югославии самолетами НАТО, он не представил свою позицию как ясное и здравое решение, вместо этого предпочтя публично поделиться внутренними переживаниями, открыто высказав сомнения и моральные дилеммы относительно принятия этого непростого решения. Если эта тенденция продолжится, то у нас больше не останется политиков, которые, в соответствии с давно установившимися правилами, говорят на публике холодным, безличным и официальным языком. Вместо этого политики будут делиться с общественностью своими внутренними переживаниями и сомнениями, публично доказывая собственную «откровенность». И здесь начинаются загадки. Казалось бы, естественно ожидать, что публичные «откровения» о личных дилеммах будут выступать в качестве контрмеры против цинизма властей. Разве нельзя назвать самым последним циником политика, который на публике говорит обезличенным, пафосным и высоким языком, а в частных беседах держится на расстоянии от своих публичных заявлений, прекрасно осознавая четкие прагматические соображения, которые лежат за его публичной приверженностью высоким принципам? Однако при более пристальном взгляде вскоре оказывается, что «искреннее» выражение внутреннего беспокойства — это и есть высшая форма самого бесстыдного цинизма.