Читаем без скачивания Могикане Парижа - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что ж? Я думаю, что в этом дурного ничего не будет.
– То-то и есть. А я дядю Коперника знаю! В первую минуту он будет готов убить меня.
– Да, но зато тридцать франков в месяц и Мюзетта.
– Правда ваша! За это стоит чем-нибудь рискнуть.
– Ну, так теперь ступай, сообрази свою роль и приладь так, чтобы тебе пришлось дать Копернику пинок между половиной седьмого и семью часами.
– Хорошо, мосье Сальватор. В тридцать пять минут седьмого Коперник получит от меня угощение ниже спины.
– Отлично! Спасибо, Фафиу.
– До свидания, мосье Сальватор!
– До свидания, Фафиу.
Шут почтительно поклонился и ушел, напевая какую-то песенку, бывшую в ходу в ярмарочных театрах. На душе у него было так легко и весело, будто королевский бенгальский тигр и нумидийский лев уже растерзали царицу Таматавы.
А Сальватор, оставшись на своем обычном месте, смотрел ему вслед с совсем иным выражением, чем на Жибелотта и его флегматичного должника.
V. Галилей Коперник
Подмостки Галилея Коперника были построены на пространстве, которое простиралось тогда да простирается еще и ныне между театром мадам Саки, превратившимся в театр Фюнамброль, до императорского цирка, называвшегося тогда Олимпийским цирком, или цирком Франкони.
Подмостки эти были вышиной в футов пять, а задний план их составлял громадный занавес, на котором были изображены женщина-великанша, белые негры, гиганты, карлики, моржи, сирены, петушиный бой, скорпионы, скелет, играющий на скрипке, Латюд, убегающий из Бастилии, Ревальяк, убивающий Генриха IV на улице Фероньер, наконец, маршал Сакс, одерживающий победу под Фонтенуа. Кроме того, множество картин с изображением настоящего и прошедшего было развешано вдоль всех подмостков, и они качались от ветра, как пестрые флаги, так что все заведение дяди Галилея Коперника было похоже на китайскую джонку, плывущую по волнам.
Поверхность подмостков представляла собой площадь футов семь в ширину и футов двадцать в длину и была великолепно освещена четырнадцатью лампионами, установленными вдоль рампы.
Лампионы зажгли ровно в пять часов, что несколько успокоило толпу, уже около часа нетерпеливо ожидавшую начала представления. Но несмотря ни на чад, который добросовестно испускали лампионы, ни на афишу, гласившую, что ровно в четыре часа начнется «большое представление, исполненное господами Фениксом Фафиу и Галилеем Коперником», ни на то, что прошло еще двадцать минут, а на сцене все еще никто не появлялся.
Вероятно, все, принимающие участие в театральной жизни, заметили, что требовательнее всех относятся к актерам зрители, которые заплатили за свои места дешевле других, а авторам известно, что после первых представлений самыми неистовыми и беспощадными критиками оказываются те господа, которые для получения права присутствовать в театре не потрудились даже поднести руку к карману жилета.
По-видимому, на этом же основании и толпа, ожидавшая уже целых полтора часа и потому-то бывшая в этот вечер вдвое многочисленнее обыкновенного, сочла себя вправе протестовать против такого непочтительного отношения к ней криками и ругательствами, бывшими в то время в ходу в лексиконе торговок и нередко даже молодых людей хороших фамилий.
Наконец в половине шестого господин Галилей Коперник по все возрастающим крикам и по увесистым ударам, раздававшимся в стенах его балагана, догадался, что нетерпение толпы грозит принять опасные размеры, и решился выйти к ней на подмостки.
Но его выход, вместо того, чтобы успокоить волнение, только удвоил его. Несмотря на величественный вид, с которым вышел Коперник, его встретили такими криками и свистом, что несчастный директор театра минут пять не мог произнести ни слова.
Увидев это, он повернулся к своей публике спиной, приложил руки к губам в виде трубы и крикнул что-то внутрь балагана. Вслед за тем из-за занавеса мелькнула белая ручка мадемуазель Мюзетты и что-то подала ему оттуда.
То был ключ от ворот. Коперник взял его и принялся свистеть в него так сильно, что перекрыл этим свист толпы, и озадаченная публика совершенно стихла, а директор все еще продолжал свистеть, точно среди очковых змей.
Так как человек склонен утомляться ото всего и даже от свиста, то наконец и Коперник устал, отнял ключ от губ, и вокруг воцарилось полнейшее молчание.
Он воспользовался этим благоприятным моментом, с гордым достоинством подошел к рампе и произнес:
– Господа и милорды, надеюсь, свистки и крики эти относятся не ко мне?
– Известно, к тебе! К тебе! К Фафиу!
– К тебе! К обоим! – кричала толпа. – Долой Коперника! Долой Фафиу!
– Господа и милорды, – продолжал Коперник, как только толпа стихла, – с вашей стороны было бы несправедливо возлагать всю ответственность за происшедшее промедление на меня одного, потому что я был в костюме Кассандра ровно в четыре часа и был совершенно готов к чести явиться перед вами.
– Так что же ты не являлся, если был готов? – кричали голоса. – Где же ты был? Что ты делал?
– Вы спрашиваете, где я был и что делал, господа и милорды?
– Да, да, где был? Отчего опоздал? Так поступать с публикой нельзя! Вот теперь извиняйся! Извиняйся!
– Почему произошло это замедление, господа и милорды? Вы желаете знать это?.. Признаюсь, я тоже нахожу, что обязан отдать вам этот знак уважения.
– Так говори же! Говори! Нечего маяться!
– Итак, если вы желаете знать причину нашего небывалого опоздания, то я должен сказать вам, что оно произошло вследствие ужасного, потрясающего, неслыханного несчастья, случившегося с вашим любимцем-артистом, а нашим сотрудником и другом, Фениксом Фафиу, который, как каждому известно, должен был исполнять роль лакея, роль важнейшую во всей комедии.
В толпе снова послышался шум, который на этот раз доказывал, что она относится вовсе не безучастно к несчастью, постигшему Фафиу.
Коперник показал знаком, что желает продолжать объяснение, и нетерпеливые слушатели поспешили снова смолкнуть.
Коперник выпрямился и продолжал:
– Но какое же несчастье постигло Феникса Фафиу? – спросите вы меня в один голос. – Господа и милорды, с ним случилось такое несчастье, которое может случиться с вами, со мной, с любой дамой, с любым господином, с нашими друзьями и врагами, потому что мы все – люди смертные, как конфиденциально говорил мне однажды князь Меттерних.
– Да, господа и милорды! – продолжал Коперник, пользуясь сочувственным настроением толпы, чтобы завладеть ею окончательно. – Да, ваш артист – любимец Фафиу чуть-чуть сейчас не умер.
При этом известии многие из зрителей и большинство из зрительниц принялись громко вздыхать.
Коперник поблагодарил их знаком руки и поклоном и продолжал:
– Я расскажу вам, господа и милорды, этот факт без всяких прикрас, во всей его потрясающей правде. С некоторых пор все мы стали с тревогой замечать, что Фафиу стал прятаться по углам, что Фафиу был грустен, что Фафиу похудел. Глаза его заметно тускнели, щеки впадали, подбородок загибался к носу, который, как у несчастного отца Обри, с которым мы были приятелями на берегах Миссисипи, видимо, склонялся к могиле. Что было с Фафиу? Какое горе тайно подтачивало этого замечательного артиста? Уж не пострадала ли его грудь от росту? Нет, божественный Фафиу расти давно уже перестал. Или уж не нищета ли заела его артистическую душу? Не ходил ли он по улицам с непокрытой головой за неимением шляпы, не шлепал ли босиком за отсутствием сапог, не зяб ли в одной рубашке, не имея одежды? Нет! Вы сами видели на нем новую треуголку, новые башмаки и новый казакин, потому что все это я приказал ему взять из своего старого платья. Или уж не оплакивал ли наш Фафиу утрату кого-нибудь из любимых родственников? А может быть, хоронил он в чуткой душе своей отца и мать? Не умер ли у него дядя, не оставив ему наследства, или не скончался ли у него племянник, не оставив ему для расплаты свои деньги? Нет, господа и милорды! У Фафиу нет ни отца, ни матери, у него никогда не было ни дяди, ни племянника, – у Фафиу никогда не было семьи! «Но что же случилось с ним?» – спросите вы меня, господа и милорды. Да, что было, что было с ним?
– Ну, да! Ну, да! Что с ним было, говори!
– С ним было то, что может быть со всеми нами, как с великими, так и с нами малыми, как с бедными, так и с богатыми: у Фафиу было горе сердечное! Фафиу был влюблен!.. Скажу, как некоторые военные говорят: «Это невероятно! У Фафиу нос похож на трубу, а с носом, который похож на трубу, влюбляться невозможно!» На это я отвечу всем военным людям Франции, начиная от капрала и кончая маршалом, что они кажутся мне людьми очень гордыми, которые слишком свысока относятся к Фафиу: скажите мне во имя справедливости, почему человек с таким носом обречен на лишение всех прелестей жизни? По какому закону, человеческому или божескому, человек, обладающий носом вроде трубы, должен быть лишен всех наслаждений страсти? Я согласен, что по части носа Фафиу создан не совсем хорошо, но зато, за исключением носа, у него есть все остальное, как и у всех остальных людей. И вот только за его курносый длинный нос вы говорите ему: «Пошел прочь!» Фи, господа! Быть не может, чтобы вы говорили это серьезно! Нет, Фафиу не лишен дара любви! А это обстоятельство доказывается уже тем, что я только что имел честь доложить вам, господа и милорды: Фафиу влюблен! – влюблен до исступления! Вот в этом-то, господа и милорды, и была тайна худобы и грусти Фафиу! Но что же придумал, что предпринял он в этом наплыве страсти? Я говорю об этом, дрожа всем телом. Он решался покончить с собою то посредством воды, то посредством пороха или яда. Итак, недостатка в средствах привести в исполнение свое страшное решение у Фафиу не было, – напротив, единственное, что могло затруднить его, так это выбор. Но ведь средство средству – рознь, как дружески говорил мне однажды граф Нессельроде.