Читаем без скачивания Горячее сердце - Юрий Корнилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что же это вы… Казацкий предводитель — и поди ж ты… Сами, сами, господин Алтынов.
У казацкого предводителя заскребло в глотке. Фляжку бы с самогоном… Покосился на серенького, в кургузой одежонке Егорова. Фляжка на месте. Алюминиевая, в чехле из шинельного сукна подвешена к залосненному брезентовому ремню. Только унизительным показалось тянуться к ней под взглядом немцев и этого гада. Ему бы пулю в брюхо…
Вспыхнувшую злобу перенес на девчонок. С яростным сопением выдернул наган из кобуры, набычившись, пошел к приговоренным, оттеснил их к яме. Паня, обнимавшая Фросю, крепче прижалась к ней. Избитое, испоганенное тело Пани судорожно сотрясалось. Фрося полуобняла ее, обратила глаза к высокому, сухо голубевшему небу. «Господи, няшта край?» Сейчас, сию минуту ее не станет. Никакая душа не отлетит от нее, не продолжит ее жизнь. Зароют, черви глодать будут… Алеша, милый… Как же это? Убивают меня, Алеша, твое дитятко убивают. Не сказала про беременность, берегла радость… Броситься на колени, обнять сапоги постылых, залить слезами, упросить. Люди же, люди! Поймут, пожалеют…
Глубоко в груди зрел шершавый, разрывающий легкие крик. Сейчас вырвется, распялит рот, распластается по всей Белоруссии: «По-ща-ди-те-е!!!» Фрося поискала глазами глаза обер-лейтенанта, глаза начальника штаба. Блехшмидт и Мидюшко были так любезны к ней… И тут будто тупо ударило чем-то, всколыхнуло — себя увидела: зареванную, жалкую, ползущую по истертому до пыли песчанику. Ползет убогая, униженная, а они стреляют. В мокрое от слез, нищенски вскинутое лицо, в грудь… Будут стрелять, как стреляли только что в пятерых ни в чем не виноватых.
Сухота перестала обжигать легкие. Фрося повернула угарно набрякшую голову, вцепилась взглядом в Алтынова, проговорила отчетливо:
— Ротный, ты пытал про оружие, яки я збирала. Вон у тех кустах яно, табе в галаву целиць.
Алтынов дернулся обернуться, взбесился от этого, засипел:
— С-с-с-у-у-у…
Для немцев разговор палача с приговоренной Мидюшко переводил на немецкий. Блехшмидт пренебрежительно улыбался, Альфред Марле с глупым восторгом цокал языком.
Ствол алтыновского нагана медленно поднимался к лицу Фроси. Не соображая, что говорит, Фрося выкрикнула:
— Чекай! Дай волосы прибраць!
Мидюшко перевел эту безрассудную вспышку. У Марле отвисла челюсть, он перестал цокать. Алтынов, нажимая на спусковой крючок, шипел растравленным гусаком:
— Не успе-е-ешшшь…
Курок нагана сорвался с держателя, попусту клюнул бойком патронник, Алтынов начал лихорадочно крутить барабан, заглядывать в его ячейки.
— Смярдючий. Успела бы, — Фрося встряхнула русые, густые и длинные волосы, запустила в них, как гребень, растопыренные пальцы и, откинув на сторону, поворотилась к Егорову: — А ты, халуй, чаго глядзишь? Дапамагни ираду.
Черты ее пригожего, неотразимо милого лица стали искажаться, дико расширились глаза. Набрала в легкие воздуха, из последних сил плюнула. Плевок был слабым, слюна повисла на голенище алтыновского сапога.
Алтынов вскинул револьвер и выстрелил Фросе в лицо.
В беспамятном крике зашлась Паня, не выпуская Фросю, повалилась с ней в яму. Мидюшко тихо, с язвительной ухмылкой сказал Нилу Дубеню:
— Дапамагни… Посыпь сверху.
Толстоногий, с блудливой рожей денщик начальника штаба развалисто прошел к срезу могилы, долгой автоматной очередью заглушил крик Пани Лебеденко.
49
Могилкам было тесно на деревенском кладбище. Прихваченные августовским зноем, в скорбной тишине стояли молодые березки, клонились к холмикам ветви рябины, отягощенные кистями начинающих созревать ягод. Александр Ковалев и Семен Матусевич, путаясь в пересохшей траве межмогильных проходов, добрались до задней ограды. Бог весть откуда появилась женщина с признаками нахлынувшего беспокойства — еще не старуха, но уже в солидных годах.
— Почила — матацикл тарахтит, так и самлела. Мусить, да самай смерти бояться буду.
Проснулась война не только в ее душе. Следом появились еще старики и старушки, коим не под силу работа в поле, за ними увязались диковатые, настороженно робкие внуки. Та, которая еще не совсем старуха, успев отдышаться, стала распорядительно подсказывать приезжим людям:
— Детки вон там пахованы. Пад рабиначкай.
Ковалев подумал, что речь идет о Пане с Фросей, возраст женщины позволял называть их детками. Но другая бабуся, в черной, потертой на локтях, плисовой кофте, поспешила поделиться своей осведомленностью, и оказалось — совсем о другом они.
— В сорок першем еще. Зимой было. Гарадска женщина вязла на санях детак из сиротскаго дома. Як бы з Бреста. Маханьких. Барышня-та померла, а детак немцы вот тут, за кладбищем пастреляли. Собрали мы их мерзлых, выкапали канавку, паклали рядочкам… Рабинку-та пасля вайны пасадзили.
Могила протянулась метра на три, в изголовье, обращенном к забору, на двух колышках укреплена обитая жестью дощечка с надписью:
«Тут пахаваны дванадцать незнаёмых детак, загубленных фашистскими катами».
Александр минуту смотрел на рвущую душу эпитафию, потом, повернувшись, быстро пошел к воротам, где стоял мотоцикл. Торопливо раскрыл портфель, выхватил кулек с леденцовыми, закрученными в цветастые бумажки конфетами, которыми последнее время стал перебивать навалившуюся страсть к курению, и вернулся к могиле. Согнувшись, переступал вдоль длинной печальной грядки и клал конфетки над лежащими ручка к ручке где-то там, под землей, мертвыми мальчиками и девочками.
— Вось кали сироткам давелось пакаштавать сладенькаго, — проговорил кто-то сквозь слезы.
Постояли возле деревянного памятника на сестринской могиле Фроси Синчук, Пани Лебеденко и еще пятерых убитых вместе с ними женщин.
— Дружок у Фроси был, Алексей Корепанов, — говорил в это время Матусевич, — наш командир разведки. И без того Алешка бесшабашный, а тут, кали узнал о Фросе, завсем… Чуть не под арестом его держали. Пасля уж дозволили наладить охоту на убийц. Не получилось. Немцы свои силы подбросили, танки подтянули, потеснили нас. В сорак чецвертам, кады соединились с регулярными частями, Алексей ушел в армию. Больше о нем ничего не чув.
Старушка, которой мотоциклетное тарахтение до сего дня напоминает пору немецкого нашествия, вступила в разговор:
— Я тут у сына з нявесткай гаспадарничаю. Заходьте. Адпачинице з дароги, малачком угащу.
Несколько грустных минут, вместе проведенных на кладбище, как бы сроднили Сашу Ковалева с этими немало повидавшими на своем веку селянами. Не было сил отказаться. Сказал Матусевичу:
— Поезжайте обратно, Семен Трифонович. Я останусь.
— А як же в Шелково?
— Свет не без добрых людей, доберусь и до Шелково.
— Дапаможем, товарищ. На папутну насадим, або коня у старшины доббемся.
В избе старой женщины разговорились. Оказывается, Ольга Федоровна из деревни Латышки, а на карте следователя Ковалева эта вёска (без церкви — вёска, с церковью — село) очерчена карандашным овалом — наведывались и сюда каратели 624-го казачьего батальона обер-лейтенанта Блехшмидта. Александр спросил про известных ему людей. Нет, не слыхала Ольга Федоровна про Блехшмидта, не знает и русского Прохора Мидюшко.
— А этого не приходилось встречать? — Ковалев положил перед ней фотографию. — Алтынов его фамилия.
— Зараз, зараз, — стала отпирать ящик комода. Вооружилась очками, вгляделась внимательно. — Алтынов, кажешь? Да хто ж в Латышках не знае гэту рыжую сабаку, зладея праклятага. Месяц его разбойники стаяли в Латышках, кали партизаны атступили. Пасля партизаны знов налет зрабили, многа карателей з пулеметов пабили. Петр Васильевич все гэтого Алтынова шукав, каб павесить сабаку. Кундалевича давадилась чути?
— Говорили о нем. Думал сегодня встретиться. Он в Шелково живет.
— Правда, там живет. Только наперед к нам в Латышки съезди, кали гэтим цикавасця, — гадливо ткнула пальцем в фотографию. — Ён што, живой ще, гэтат злыдень? Па воле гуляе? Кали живой, до смерти засудить нада. Ён Павла Краскова застрелив. Паша за жонку заступився, а гэтат з нагана. Даже по дитю в калыске стреляв, з автомата. Съезди, пагляди. Тринадцать лет Нельке, пригожая, умная… Бог спас, лежала б Нелька в магилке, як те, яких ты цукерками частавал.
Намеченный маршрут Ковалева ломался с первого дня. Жалеть об этом не приходилось. Не прогулка была, была — работа. Нелю и вдову Краскову повидал, с защемленным сердцем поглядел и на деревянное корыто со следами автоматных пуль. В нем, подвешенном к матице, спала, как в калыске-люльке, годовалая девочка, теперь серьезная пионерка, готовящаяся вступить в комсомол. О корыте она сказала: «Я его в какой-нибудь музей передам».
Из Латышков дороги привели в Вишневую, оттуда — в Бетскую, Ворожно, Коровку, Козьянку и еще десяток сел и вёсок. Лишь на пятый день с папкой, распухшей от свидетельских показаний, добрался до Шелково.