Читаем без скачивания Барханы - Олег Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не было сил бежать, я шел, временами пробовал трусить рысцой и тут же переходил на шаг. И у остальных так. Кажется, один Долгов в состоянии бежать, но Сильва плетется, обгонять собаку не резон.
Идем шагом — грузным, неверным, заплетающимся.
Дышим надсадно, с хрипом и свистом.
Глаза воспалены, слезятся.
В ушах звенит тишина, кроме наших шагов и дыхания — в пустыне ничего, мертвая тишина.
И вдруг я слышу далекий-далекий гул. Не успеваю определить, что это, как на губы, в рот льется соленое, густое. Пот? Но отчего — густой, вязкий? Провожу рукой по губам, на пальцах — кровь. Кровь пошла носом. Надо остановить. Поднимаю голову — и вижу вдалеке, в небе над песками, точку.
— Вертолет! Вертолет! — кричу я.
Думаю, что кричу первый. На самом деле вокруг еще раньше закричали, замахали панамами:
— Братцы, вертолет!
— Ура, вертолет!
— Сюда, соколы! Приземляйтесь!
Черная точка приближалась, росла, трещала стрекозой, и на глаза наплывали слезы. Которыми плачут. Этого не хватало, спасибо, за очками незаметно.
От автора. Ребенка нарекала мать, отец был далеко, на фронте, майор-артиллерист с гвардейским значком и с гвардейскими усиками, чернявый, вкрадчиво-ласковый, гроза слабого пола. Бравый майор никогда не узнал имени сына, вообще не узнал, что миловидная, уступчивая санинструкторша Людочка, с которой он провел случайную ночь, родила ему сына. Судьба свела их на марше, на привале в спаленной деревушке, и наутро развела, и двумя месяцами позже санинструктор Людочка сказала себе: попалась. До этого сходило, теперь попалась.
С легкой руки соседки матери по мойкам в роддоме, тоже приехавшей с фронта рожать, мальчик получил имя Будимир. Фамилия — матери, отчество — покойного деда: в метрике в графе «Отец» — прочерк. И мальчик не знал имени отца и фамилии. Мать знала имя — Вася, Васильком называла она его ночью на стогу пахучего сена, под белесыми смоленскими звездами. И оба они, сын и мать, не знали, жив ли, убит ли этот не отец и не муж, — канул в водовороте войны…
Людмила Николаевна так и не вышла замуж. В квартире периодически появлялись женихи — военные и невоенные, нестарые, непьющие, положительные, но, узнав о существовании Будимира, испарялись. На смену им — мужской пол без серьезных намерений, с водкой и консервированной сельдью.
Людмила Николаевна старилась, дурнела, пошаливало здоровье. По субботам она напивалась, называла себя фронтовой подругой, ругала непристойно майора Василька, Будимира колотила, ставила в угол на колени и, воззрясь на него, истерически смеялась-рыдала.
С годами она сделалась скупой и жадной, деньги пересчитывала в старых ценах — так казалось, что их больше, воровала трешницы у сына, кляла начальство: «Чем дольше живу, тем больше ненавижу тех, кто о себе беспокоится», — докучала разговорами о действительных и мнимых болезнях и хвальбой такого порядка: «Моча у меня, слава богу, хорошеет».
Будимир не печалился о несчастных трешках — на заводе зарабатывал прилично, но были противны жадность, изворотливость, он презирал ее истерические выкрики, дурной дух изо рта, нечесаные волосы, пепел на халате. Он не любил и не уважал мать и страдал от этого. И стыдился этого.
Людмила Николаевна все понимала и говорила соседкам:
— Жду не дождусь, чтобы Будика в армию забрали. Человека воспитают. А то стиляга стилягой.
Соседи передавали ему, он говорил:
— Маман, когда шарите по карманам, не выворачивайте их, пожалуйста. Это излишество.
У него была своя компания, человек двенадцать. Ребята до единого подстрижены коротко, с пробором на левой половине, под Джона Кеннеди, у девушек в прическах, напротив, полнейшее разнообразие стилей: «конский хвост», «воронье гнездо», «Я у мамы дурочка» (волосы — как после сыпного тифа), «Уведи меня в пещеру» (волосы распущены, будто у колдуньи), «Полюби меня, Магомаев» (две школьные косички с бантиками). Собирались у Ийки Самойловой — квартира четырехкомнатная, родителей спроваживали на дачу, пили коньяк, танцевали твист, ребята говорили: «Мяу-мяу, девочки»; девушки говорили: «Цап-царап, мальчики»; и те и другие говорили: «Потрясная пластинка», «Армянский коньяк — люкс», «Пырьев — муть». Когда бывала получка или стипендия, говорили: «Ударим по шашлыку!», «Ударим по табака!» — и ехали в «Арагви», в «Прагу».
Порой Будимиру становилось скучно, и он исчезал из компании. С девчонкой попроще ходили в кино на Палихе — в фойе ели мороженое, элементарный стаканчик фруктового; с парапета Котельнической набережной глядели на Москву-реку, на огни речных трамваев, ломко мерцавшие в воде; брели по проспекту Мира от Выставки к Рижскому вокзалу, постигая светящуюся неоновую премудрость на фасадах: «Успехи страны и жизнь всего света узнаешь, читая журнал и газету», «При пожаре звонить по телефону 01», «Пейте фруктовые соки».
Идиллия оканчивалась — скука еще нестерпимей, и он возвращался на квартиру Ийки Самойловой.
Порой бывало не только скучно, но и тоскливо. Это если он думал об отце. О безвестном человеке, что дал жизнь и не научил, как жить. Представлялось: будь отец рядом, и он бы, Будимир Стернин, вырос иным. Отец сумел бы вылепить из него что-то получше — это же отец! И Будимир Стернин любил бы и уважал своего отца.
А нынешняя жизнь приелась. Одно и то же: коньяк три звездочки, мяу-мяу, твист, девочки попроще, стаканчики мороженого и треп, треп, треп. Осточертело, сменить бы кожу, уехать бы.
Он уехал в армию. Проводила его не Людмила Николаевна, а стильная Ийка Самойлова — на платформе плакала в голос, размазывала пудру и губную помаду, и ему было досадно, что на них обращают внимание. Она потянулась с поцелуем, он подал руку, запамятовав, что в пальцах зажата горящая папироса. Ийка обожглась, воскликнула: «Ой!», он небрежно, через губу, обронил: «Пардон». Он был весь зауженный: брюки, носки туфель, галстук, плечи, голова и глаза — лишь нос широкий, приплюснутый.
В Туркмении брюки и гимнастерка были просторны, ботинки и сапоги — тупорылы, панама — широкопола, и нос не так уж выделялся. Но сменить кожу — это еще не все.
Он прибыл на заставу и, едва сойдя с машины, рассказал анекдот:
— Любовник — это муж на общественных началах.
Старшина поманил его узловатым, желтым от табака пальцем:
— Фамилия?
— Стернин.
— Рядовой Стернин… Рядовой Стернин, пограничнику не к лицу пошлячить!
— Что? Вы оскорбляете!
— Не понял, — старшина перекатывался с носков на пятки, руки заложены за спину. — Это не оскорбление, если правда.
Назавтра командир отделения подвел Будимира к койке:
— Полюбуйтесь на свою неряшливость.
— А что?
— А то. Делаю предупреждение: плохо заправлена. Перестелить и доложить.
Перестелил и доложил. Снова:
— Разве это заправка? Перестелить! Делаю второе предупреждение.
— Серьезное? — спросил Будимир.
— Серьезное, — ответил сержант, не понимая, куда тот клонит.
— Второе — терпимо. А то бывает — триста семьдесят второе серьезное предупреждение.
— Молчать! Умник. — Сержант гневно раздувал тонкие розовые ноздри. — Подразболтались на гражданке. Вот доложу начальнику заставы…
Он доложил, и капитан вызвал Будимира в канцелярию:
— Послушай, Стернин. Ты москвич, комсомолец, грамотен, неглуп. Давай служи как требуется. И заруби на носу: не можешь — научим, не хочешь — заставим… Для начала за пререкание с сержантом — шагом март на кухню, помоги чистить картошку.
Ничего, картофель крупный, но пальцы были черные. И поясница поныла.
Активней всех цеплялся старшина. По поводу и без повода. Ну, разве ж это не пустяк? Посудите сами. Вспомнил Будимир Стернин доармейский форс и прошелся по двору заставы гоголем: без головного убора, воротник бушлата поднят, руки в карманах.
Старшина тут как тут:
— Это еще что? В мои молодые годы стиляги были поскромней: разрез шинели на спине зашивали — и будя. Назывались они тогда, правда, не стиляги, а пижоны… Принять уставной облик!
Опять — стиляга, опять вешают собак. Вешают, может, и поделом, но до чего отвратное словцо — стиляга! Дремучий, злобный дурак пустил в оборот это словечко, и Будимир Стернин равно ненавидит и безымянного автора, и его знаменитое творение. Никакой он не стиляга, он — Будимир Стернин, современный молодой человек без предрассудков. Какой есть — принимайте. Или не принимайте. Или перевоспитывайте, он и на сие согласен. А почему он, собственно, такой? Пожалуйста, ответит: война, безотцовщина, буржуазная идеология, пережитки капитализма, культ и так далее. Кто виноват, что в девятнадцать лет пресытился жизнью и многие явления оценивает несколько иначе, нежели герои литературных произведений, печатающихся в журналах. Все повинны, кроме него.
Объективности ради подчеркнем: у Будимира выпадали минуты самокритического просветления, в которые он признавал, что доля вины лежит и на нем. Как на личности. Ведь из многих сверстников, живших в одинаковых с ним условиях, получилось полярное Будимиру Стернину. Чем-то он не воспользовался, что-то упустил, жалко. Посему и метишь утереть нос пай-юношам из жизни и литературы. У них, пай-юношей, нет скепсиса, развязности, трепа. Что есть? Цельность натуры, в здоровом теле — здоровый дух. И, начав иронизировать, Будимир не удерживался, добавлял: а у тебя нездоровый дух, тебя сволочат стилягой, но — граждане, внемлите! — как жаждешь чего-то большого, чистого и светлого.