Читаем без скачивания Берлин, Александрплац - Альфред Дёблин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я не вижу твоей лестницы в темноте, где ж она у тебя, да и с одной рукой мне никак не влезть.
– Ты полезешь не рукой, а ногами.
– Я не смогу удержаться, то, что ты требуешь, немыслимо.
– Ты просто не хочешь приблизиться ко мне. Погоди, я тебе посвечу, тогда ты найдешь дорогу.
Тогда Смерть вынимает правую руку из-за спины, и выясняется, почему она прятала ее за спиною.
– Если у тебя не хватает смелости прийти ко мне в темноте, то я посвечу тебе, ну, ползи.
И в воздухе сверкает топор, сверкает, гаснет.
– Ползи, ползи.
И когда она взмахивает топором, взмахивает им сверху за его головою вперед и дальше по дуге, описывая рукою круг, то кажется, что топор вот-вот со свистом вырвется и улетит. Но уже снова вздымается ее рука за его головою и снова взмахивает топором. Топор сверкает, падает, рассекает воздух, вонзается, вонзается, и уже снова свистит, свистит, еще и еще.
Взлети вверх, пади вниз, вонзись, вверх, вниз, хрясь, вверх, вниз, хрясь, вверх, хрясь, вверх, хрясь.
И при вспышках света и в то время, как топор взлетает, сверкает и рубит, Франц ползет ощупью по лестнице и кричит, кричит, кричит. Но назад не ползет. Кричит Франц. Вот она, смерть.
Франц кричит.
Кричит Франц, ползет и кричит.
Он кричит всю ночь. Пустился-таки в путь наш Франц.
Он кричит до зари.
Он кричит до утра.
Вверх, вниз, хрясь.
Кричит до обеда.
Кричит после обеда.
Вверх, вниз, хрясь.
Вверх, хрясь, хрясь, вверх, вверх, хрясь, хрясь, хрясь.
Вверх, хрясь.
Кричит до вечера, до самого вечера. Наступает ночь.
Кричит в ночь, Франц кричит в ночь.
Тело его продвигается все дальше вперед. От его тела отрубается на плахе кусок за куском. Его тело продвигается вперед автоматически, должно продвигаться, не может иначе. Топор вихрем крутится в воздухе. Сверкает и падает. Отрубается с каждым ударом по сантиметру. А по ту сторону этого сантиметра тело не мертво, оно медленно продвигается вперед, медленно и безостановочно, вперед и вперед, и ничего, не падает, все продолжает жить.
Те, кто проходит мимо его койки, останавливаются возле нее и приподнимают у него веки, чтобы посмотреть, сохранились ли рефлексы, и щупают пульс, который – как ниточка. Они вовсе не слышат этого крика, они только видят, что Франц открыл рот, и думают, что ему хочется пить, и осторожно вливают ему несколько капель жидкости, только бы его не вырвало, хорошо уж и то, что он больше не стискивает зубы. Как это возможно, чтоб человек был таким живучим?
– Я страдаю, я страдаю.
– Это хорошо, что ты страдаешь. Нет ничего лучше, чем то, что ты страдаешь.
– Ах, не мучь меня. Покончи со мной поскорее.
– Чего же кончать? Дело уж и так идет к концу.
– Покончи, покончи со мной. Это в твоих руках.
– У меня в руках только топор. Все остальное – в твоих руках.
– Да что же у меня такое в руках? Покончи скорее!
Но теперь голос ревет и становится совсем другим.
Ах, эта безмерная в нем ярость, неукротимая ярость, эта дикая, неукротимая, звериная ярость!
– Ага, вот оно до чего дошло? Значит, мне приходится стоять тут и разговаривать с тобой таким образом? Значит, по-твоему, я здесь в роли живодера или палача и должна придушить тебя, как ядовитую, кусающуюся гадину? Я звала тебя снова и снова, а ты принимаешь меня за шарманку, за граммофон, что ли, который можно завести, когда захочется, и тогда я должна звать тебя, а когда тебе надоест, то ты просто останавливаешь меня? Так вот за кого ты меня принимаешь? Ладно, ладно, принимай, но сейчас ты увидишь, что дело обстоит несколько иначе.
– Что ж я такое сделал, разве я не довольно мучился? Я не знаю никого, кому пришлось бы в жизни так же плохо, так же тяжело, как мне.
– Да ведь тебя же никогда не было, дрянной ты человек. Я за всю свою жизнь не видывала Франца Биберкопфа. Когда я послала тебе Людерса, ты не продрал глаз, а согнулся пополам, как складной нож, и принялся глушить шнапс, пьянствовать, и больше ничего.
– Я хотел быть порядочным человеком, а тот меня обманул.
– Я ж тебе говорю, что ты даже не продрал глаз, сукин ты сын! Ругаешь жуликов и жульничество, а не посмотришь на человека и не спросишь, как и почему. Что же ты за судья над людьми, раз у тебя нет глаз? Ты был слеп и к тому же нахален и задирал нос, ты, господин Биберкопф из аристократической части города, и хотел, чтоб мир был таким, какой угоден вашей милости. Но он, брат, не таков, это ты теперь, вероятно, заметил. Ему до тебя нет никакого дела. А когда тебя сгреб Рейнхольд и столкнул с автомобиля и при этом тебе отрезало руку, то наш милый Франц Биберкопф даже и не подумал сдаться. Уже лежа под колесами, он еще клянется: хочу быть сильным. Не говорит: пора взяться за ум, пора хорошенько подумать, нет, этого он не говорит, а говорит: хочу быть сильным. Ты не желал понять, что это я с тобой говорю. Ну, зато теперь ты меня слышишь.
– Не желал понять? Почему? Что именно?
– А напоследок эта Мици… Стыдись, Франц, стыдись, скажи: стыд, позор. Кричи: стыд, позор.
– Не могу я. Я же не знаю почему?
– Кричи: позор. Она пришла к тебе, такая прелестная, берегла тебя, радовалась на тебя, а ты? Что значил для тебя этот человек, такой человек, как цветок, а ты идешь хвастаться им перед Рейнхольдом. Для тебя это, видно, высшее наслаждение. Ты же только хочешь быть сильным. Ты счастлив, что можешь тягаться с Рейнхольдом, что ты сильнее его, вот ты и лезешь к нему и задираешь его. Поразмысли-ка, не виноват ли ты сам, что Мици больше нет в живых. И ни слезинки ты по ней не проронил, по той, которая умерла за тебя, а то за кого же?
Ты все только ныл: «я» да «я», да «какую я терплю несправедливость», да какой я благородный, какой хороший, а мне не дают выказать, что я за человек. Говори: стыд, позор! Кричи: позор.
– Но я не знаю…
– Войну ты, братец,