Читаем без скачивания Моммзен Т. История Рима. - Теодор Моммзен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Забавно смотреть, как какой-нибудь бородач (речь идет о занимающемся этимологией стоике) заботливо взвешивает на монетных весах каждое слово; но ничего нет лучше настоящей философской ссоры, — кулачный бой стоиков далеко превосходит любую борьбу атлетов. В сатире «Город Марка, или о правлении», где Марк создает себе по своему вкусу что-то вроде Аристофанова заоблачного птичьего города, крестьянину жилось, как и в Аттике, хорошо, философу же дурно. В этой сатире персонаж под именем «Быстро-доказывающий-одним-положением (Celer-δι’-ἑνὸς-λήμματος-λόγος)», сын стоика Антипатра, пробивает заступом череп противнику, очевидно, философскому двойному положению (Dilemma). С этой морально-полемической тенденцией и способностью придавать ей юмористическое и живое выражение, не покидавшее его до самых преклонных лет, как видно из диалогической формы его книг о сельском хозяйстве, написанных им на 80-м году от рождения, соединялись в Варроне самым удачным образом замечательные познания в национальном языке и нравах, которые в его старческих филологических работах являются в виде компилятивной смеси, здесь же раскрываются во всей своей полноте и свежести. Варрон был в полном и лучшем смысле слова краеведом, знавшим свой народ по многолетнему собственному наблюдению как в его прежней своеобразности и замкнутости, так и в настоящей безличности и разбросанности, и пополнившим и углубившим свое непосредственное знакомство с нравами и языком страны самым глубоким изучением исторических и литературных архивов. Недостаточность рационального понимания и учености в нашем смысле слова пополнялась в нем интуицией и поэтическим даром. Он не гнался ни за антикварными заметками, ни за редкими, устаревшими или поэтическими словами 135 , но сам он был человек старый и старомодный, почти крестьянин; национальные классики были ему милыми долголетними товарищами; удивительно ли, что в его сочинениях много говорится об обычаях отцов, которые он любил и знал лучше всего, и что речь его изобиловала вошедшими в поговорку греческими и латинскими оборотами, хорошими старыми словами, сохранившимися в разговорном сабинском языке, реминисценциями из Энния, Луцилия, а, главное, из Плавта. О прозаическом слоге этих ранних произведений Варрона нельзя судить по написанному им в глубокой старости и опубликованному, вероятно, в неоконченном виде лингвистическому сочинению, где действительно части предложения как бы нанизаны на нить их взаимных отношений, точно дрозды на шнурке. Мы уже говорили о том, что Варрон в принципе отвергал строгий стиль и аттическую манеру писать периодами, и его эстетические статьи, лишенные, правда, тривиальной напыщенности и ложного блеска народности, были написаны скорее живо, чем правильно слаженными предложениями, но не в классическом вкусе и даже небрежно. Зато поэтические вставки не только доказали, что их автор владел всевозможными размерами не менее мастерски, чем любой модный поэт, но что он даже имел право причислять себя к тем, кому божество дало способность «изгонять из сердец заботу песнью и священным даром поэзии» 136 . Варроновы эскизы, так же как и Лукрециева дидактическая поэма, не создали школы; помимо общих причин в этом были еще повинны их индивидуальные особенности, неразлучные со зрелым возрастом, мужиковатостью и даже своеобразной ученостью автора. Но грациозность и юмор, в особенности «Менипповых сатир», которые количеством и значением далеко превосходили, по-видимому, более серьезные труды Варрона, приковывали к себе не только современников, но и позднейших читателей, умевших ценить оригинальность и народность; и даже мы, которым не дано прочесть эти произведения, можем из уцелевших отрывков до известной степени понять, что автор их умел «смеяться и шутить в меру». Как последнее дыхание угасавшего доброго духа древней гражданской поры, как последний свежий отпрыск народной латинской поэзии, Варроновы сатиры заслуживают, чтобы в своем поэтическом завещании автор рекомендовал свои менипповские детища всем, «кому близко к сердцу процветание Рима и Лация», и они занимают поэтому почетное место в литературе и в истории италийского народа 137 .
Римляне никогда не имели, в сущности, такой критической историографии, какой была национальная история Аттики в классическую эпоху или всемирная история Полибия. Даже в наиболее подходящей для этого области — в изображении современных и только что миновавших событий — дело в общем остановилось на попытках, более или менее несовершенных; особенно в эпоху от Суллы до Цезаря никто почти не мог достигнуть даже уровня тех не особенно значительных работ, которыми обладала предшествовавшая пора, — трудов Антипатра и Азеллия. Единственным серьезным относящимся к этой области сочинением, возникшим в данную эпоху, была история союзнической и гражданской войны Луция Корнелия Сизенны (претора 676 г. [78 г.]).
Те люди, которым довелось ее читать, свидетельствуют, что по живости и удобочитаемости она далеко оставляла за собой старинные сухие летописи, но что зато она написана была весьма неровным слогом, почти принимавшим детский тон, что и подтверждают немногие уцелевшие отрывки, содержащие подробную картину ужасающих событий 138 , и множество слов, вновь образованных или же заимствованных из обиходной речи. Если к этому еще добавить, что образцом для автора и, так сказать, единственным знакомым ему греческим историком был Клитарх, составитель биографии Александра Великого, колеблющейся между историей и вымыслом, вроде того полуроманического сочинения, которое носит имя Квинта Курция Руфа, то прославленное историческое сочинение Сизенны придется признать не продуктом настоящей исторической критики и искусства, а первой в Риме попыткой подражания столь любимой у греков средней форме между историей и романом, которая могла бы сделать фактическую основу живой и интересной при помощи свободного изложения, но на деле делает ее лишь безвкусной и неправдоподобной. После сказанного не покажется удивительным, что Сизенну мы встречаем в числе переводчиков греческих модных романов.
Что в отношении общей городской или даже всемирной летописи дело обстояло еще хуже, это обусловливалось самой сущностью дела. Развитие археологической науки позволяло надеяться, что традиционная история будет проверена по документам и другим надежным источникам; но эта надежда не оправдалась. Чем больше было исследований и чем глубже они становились, тем отчетливее выяснялись трудности написания критической истории Рима. Трудности, предстоявшие исследованию и описанию, были неисчислимы; но наиболее серьезные препятствия были не литературного свойства. Общепринятая древнейшая история Рима в том виде, как она рассказывалась и встречала к себе доверие в течение по меньшей мере десяти поколений, тесно срослась с гражданской жизнью народа; но каждое основательное и добросовестное исследование должно было не только изменять кое-что то тут, то там, но и разрушить все это здание так же основательно, как разрушены доисторические сказания франков о короле Фарамунде и британская легенда о короле Артуре. Исследователь, проникнутый консервативными убеждениями, как, например, Варрон, не мог желать взять на себя такой труд, и если бы на это отважился какой-нибудь отчаянный вольнодумец, то на этого худшего из революционеров, который захотел бы отнять у конституционной партии даже ее прошлое, посыпались бы угрозы со стороны всех честных граждан. Таким образом, филологические и археологические исследования скорее отвлекали от историографии, чем влекли к ней. Варрон и вообще люди дальновидные считали летопись, как таковую, не имеющей будущего; максимум возможного в этой области было сделано Титом Помпонием Аттиком, составившим свод списков должностных лиц и родов, придав ему непритязательный характер таблиц, причем этот труд послужил завершением синхронистического греко-римского летосчисления в том виде, в каком оно было усвоено позднейшими поколениями. Фабрикация городских летописей из-за этого, конечно, не приостановилась, а напротив, продолжала пополнять своими вкладами и в прозе и в стихах обширную библиотеку, составляемую от скуки и для скуки, причем составители этих книг, по большей части вольноотпущенники, вовсе не заботились о настоящем исследовании. Те из этих сочинений, которые известны нам по имени (ни одно не дошло до нас), не только кажутся второстепенными работами, но по большей части отличаются даже весьма недобросовестным искажением фактов. Летопись Квинта Клавдия Квадригария (около 676 г.? [78 г.]) написана была старомодным, но хорошим слогом и в рассказе о временах баснословных придерживалась по крайней мере весьма похвальной краткости, но, если Гай Лициний Макр (умер в сане бывшего претора в 688 г. [66 г.]), отец поэта Кальва и ревностный демократ, предъявлял более всех других хронистов притязания на изучение документов и критику, то его «полотняные книги» и другие выдумки являются в высшей степени подозрительными, и чрезвычайно распространенная привычка, перешедшая отчасти и к позднейшим летописцам, делать в хрониках вставки в интересах демократических тенденций, вероятно, исходила от него.