Читаем без скачивания Повести и рассказы - Генри Джеймс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сосед с трудом отвел взгляд от могильного холма, как сделал бы сам Марчер, будь у него на это силы, и направился к воротам. Он медленно шел по дорожке мимо могилы Мэй Бартрем и, поравнявшись с Марчером, заглянул ему в глаза ищущим голодным взглядом. Марчер сразу почувствовал, как глубоко ранен этот человек, почувствовал с такой остротой, что все остальное — возраст, одежда, черты характера, печать сословия — исчезло, существовало только лицо, изборожденное глубоким и разрушительным страданием, подлинным страданием. Подлинное страдание — в этом было все дело; когда он проходил мимо Марчера, в нем что-то шевельнулось, то ли участие, то ли, скорее всего, вызов чужому горю. Может быть, он успел заметить нашего друга, успел уже раньше обнаружить в нем благодушную примиренность с кладбищем, которая своей несовместимостью с его собственным чувством покоробила незнакомца как режущий диссонанс. Так или иначе, сперва Марчеру передалось ощущение, владевшее этим олицетворением раненой страсти — ощущение незримого присутствия чего-то кощунственного, а затем, когда тот продолжил свой путь, он, взволнованный, обескураженный, задетый, поймал себя на том, что с завистью глядит ему вслед. То, что за этим непроизвольным взглядом последовало, что явилось прямым следствием впечатления от встречи, было поистине невероятно — впрочем, он и прежде многое случившееся с ним считал невероятным. Незнакомец ушел, но глаза с их обнаженной мукой по-прежнему исступленно глядели на Марчера, и, полный жалости, он попытался понять, какая беда, какое несчастье, какая непоправимая утрата может придать глазам такое выражение. Что этому человеку было дано, без чего он истекает кровью, хотя и продолжает жить?
Что-то, что ему, Джону Марчеру, дано не было, и доказательство этому — он сам со своей иссохшей жизнью, подумал Джон Марчер. Его ни разу не захватила страсть — он только что видел, каково это, быть ею захваченным; он выжил, бесцельно бродил по свету, томился, но это ли называется разрушительным страданием? Откровение, мгновенно последовавшее за вопросом, и было тем невероятным, о чем мы говорим. На только что мелькнувшем лице словно огненными буквами было написано упущенное Марчером, и оно, это безвозвратно и безрассудно упущенное, превратилось в подожженный пороховой шнур, оно отдавалось в нем взрывами пульсирующей боли. Он увидел вовне, а не испытал изнутри, что значит скорбеть о женщине, которую любил за нее самое, и открыло ему это с потрясающей убедительностью лицо незнакомца, все еще вспыхивавшее перед его глазами, как дымный факел. Знание не прилетело к нему на крыльях опыта, нет, оно задело, толкнуло, опрокинуло его с пренебрежительностью случая, с наглостью уличного происшествия. Теперь все осветилось до самых небес, и Марчер стоял, глядя в пустынный провал своей жизни. Он глядел, с трудом переводя дыхание, затем в смятении отвернулся, и в глаза ему ударила своей особенной четкостью открытая страница его жизненной истории. Имя на могильной плите сразило его с не меньшей силой, чем лицо незнакомца, оно крикнуло во весь голос, что упустил он ее. Вот оно — страшное сознание, ответ на всю прошлую жизнь, откровение столь чудовищно-бесспорное, что Марчер застыл как каменное надгробье у его ног. Все сошлось, стало понятно, очевидно, бесспорно, и теперь Марчер никак не мог постичь той слепоты, которую с таким упорством пестовал в себе. Назначенное совершилось с полнотой даже чрезмерной, чаша была выпита до последней капли: он оказался человеком своего времени, олицетворил собой человека, с которым ничего не может случиться. Вот какой удар его постиг, вот что ему открылось. И, как мы уже сказали, он стоял, охваченный мертвящим ужасом, а части прошлого все крепче спаивались между собой. Значит, когда он был слеп, она все видела, и в этот час опять-таки она открыла ему глаза на истину. А смысл этой жгучей и уродливой истины состоял в том, что Марчер всю жизнь прождал, ибо только ожидание и было его уделом. Та, что вместе с ним несла стражу, вовремя поняла это и дала ему шанс перехитрить судьбу. Но судьбу перехитрить невозможно, и в тот день, когда она сказала, что уже все произошло, он тупо не заметил предложенного ею спасительного выхода.
Спасением была бы любовь к ней; вот тогда его жизнь действительно стала бы жизнью. Она жила — никому уже не узнать, как страстно и скорбно! — потому что любила его за него самого, а он думал о ней (как яростно надвинулась на него эта мысль!) с ледяным эгоизмом, греясь в лучах ее желания помочь ему. Он вспоминал ее слова, и цепь все разматывалась и разматывалась. Зверь подстерег добычу и прыгнул — прыгнул в те холодные апрельские сумерки, когда, бледная, больная, изможденная, но все еще прекрасная и даже, может быть, способная побороть болезнь, она поднялась с кресла и остановилась перед ним, Марчером, стараясь помочь ему понять. Но он все равно не понял, и зверь прыгнул, она беспомощно отвернулась, и зверь прыгнул, и к тому времени, когда он ушел от нее, все назначенное уже свершилось. Он не напрасно боялся, он был верен своей судьбе, он обанкротился во всем, в чем ему было назначено обанкротиться; вспомнив, как она молила его не пытаться понять, он громко застонал. Ужас пробуждения — вот что означает такое знание; оно дохнуло, и даже слезы как будто смерзлись на ресницах. Но и сквозь слезы он, не отрываясь, смотрел в лицо истине, старался ничего не упустить, все разглядеть, чтобы и ему испытать скорбь. В ней есть хотя бы отдаленный привкус живой жизни, пусть даже и горький. Но от этой горечи Марчер внезапно почувствовал дурноту, жестокий образ словно воплотился в отвратительную реальность, Марчер воочию увидел предназначенное и сбывшееся. Он увидел Чащу своей жизни и Зверя; увидел, как этот огромный, уродливый Зверь, затаившись, припадает к земле, а потом, точно поднятый ветром, весь напружившись, взлетает для сокрушительного прыжка. В глазах у Марчера потемнело, он отпрянул — Зверь был уже рядом — и, спасаясь от галлюцинации, ничком упал на могилу.
ВЕСЕЛЫЙ УГОЛОК
(рассказ)
I
— Все меня спрашивают, что я думаю обо всем, что здесь вижу, — сказал Спенсер Брайдон, — и я отвечаю как могу, то есть либо общим местом, либо совсем увиливаю от ответа, отделываюсь, короче говоря, первой чепухой, какая придет мне в голову. Но для них это невелик убыток. Ведь если б даже, — продолжал он, — можно было вот так, по первому требованию, взять да и выложить все свои мысли на столь обширную тему, так и тогда эти «мысли» почти наверняка во всех случаях были бы о чем-то, что касается меня одного.
Он говорил это Алисе Ставертон, с которой вот уже почти два месяца, пользуясь всяким удобным случаем, вел подчас долгие беседы; и это времяпрепровождение и его склонность к нему, утешение и поддержка, которую, как оказалось, он в нем черпал, быстро заняли первое место среди удивительных неожиданностей, сопровождавших его столь запоздалое возвращение в Америку. Но здесь и все было для него в какой-то мере неожиданностью, что, пожалуй, естественно, — ведь он так долго и так последовательно отворачивался от всего здешнего, тем самым давая простор и время для игры неожиданностей. Он дал им больше тридцати лет — тридцать три года, чтобы быть точным, — и они, как видно, повели свою игру в соответственном масштабе.
Брайдону было двадцать три года, когда он уехал из Нью-Йорка, теперь, стало быть, пятьдесят шесть лет — если только не считать прожитые годы так, как ему часто хотелось это сделать после возвращения на родину, — а тогда получалось, что он давно превысил все сроки, отпущенные человеку. Ибо понадобилась бы добрая сотня лет — как он часто говорил и себе, и Алисе Ставертон, — понадобилось бы еще более долгое отсутствие из родных мест и еще менее загруженное внимание, чтобы охватить все эти различия, все новизны и странности и, главное, все эти огромные перемены к лучшему или худшему, которые сейчас бросались ему в глаза, куда бы он ни посмотрел.
Но самым удивительным во всех этих событиях была полная их непредсказуемость; он-то думал, что долгим — из десятилетия в десятилетие — и всесторонним размышлением он достаточно подготовил себя к восприятию самых резких перемен. А теперь он видел, что ни к чему не подготовлен — он не встречал того, чего с уверенностью ожидал, и находил то, чего даже вообразить себе не мог. Соотношения и ценности — все перевернулось вверх ногами. То неприглядное и устарелое, чего он ожидал и что в дни его юности так оскорбляло его рано пробудившееся чувство красоты, теперь приобрело для него даже какое-то обаяние, тогда как все «хваленое», современное, грандиозное, прославленное, с чем он теперь в особенности хотел ознакомиться, как и тысячи ежегодно устремляющихся в Америку простодушных туристов, — именно это становилось для него источником тревоги. Как будто всюду вокруг были расставлены капканы с приманкой, которая, когда ее раскусишь, вызывала крайне неприятное чувство, и даже прямое отталкивание, меж тем как неустанные его шаги продолжали нажимать все новые и новые пружины. Как зрелище это было, конечно, интересно, но могло бы совсем сбить с толку, если бы некая высшая истина не спасала положенье. Руководимый с самого начала ее более ровным светом, Брайдон, конечно, не ради одних этих «грандиозностей» сюда приехал, да и главным образом не ради них, но повинуясь побужденью, не имевшему с ними ничего общего, — и, чтобы это установить, не требовался какой-то глубинный анализ, ответ лежал на поверхности. Если выражаться выспренно, он приехал, чтобы обозреть свои «владенья», к которым за последнюю треть столетия не приближался на расстояние меньше чем в четыре тысячи миль. Если же выражаться не столь скудоумно, он поддался соблазну еще раз повидать свой старый дом на углу, этот «веселый уголок», как он обычно и очень ласково его называл, — дом, где он впервые увидел свет, где жили и умерли многие члены его семьи, где он проводил праздники — эти отдушины в его слишком замкнутом школой детстве, где он собирал редкие цветы дружеского общения в дни его замороженной юности, — дом, который уже так давно стал для него чужим, а теперь, после смерти двух братьев и окончания всех прежних договоренностей, неожиданно целиком перешел в его руки. Ему принадлежал еще и другой дом, не столь, правда, солидный, так как издавна было принято в первую очередь расширять и украшать «веселый уголок», посвящая ему главные заботы. Стоимость этих двух домов и составляла сейчас главный капитал Брайдона, с доходом, который за последние годы слагался из арендной платы и никогда не падал разорительно ниже (именно в силу превосходного первоначального качества обоих строений). Брайдон мог по-прежнему жить в Европе на то, что приносили ему эти два нью-йоркских арендных договора, жить, как он привык до сих пор и даже лучше, так как выяснилось, что второй дом (для Брайдона просто номер в длинной цепочке домов по улице), за последний год сильно обветшавший, можно на весьма выгодных условиях подвергнуть кардинальной перестройке, которая в будущем значительно повысит его доходность.