Читаем без скачивания Избранное - Геннадий Пискарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Дядя Коля! А на каких коньках ты катался, когда колено расшиб?
Пассаж… «Хромой» после этого у нас не останавливался, А мать лишилась близкого от базарной площади складского помещения.
После войны пришлые люди: попрошайки, мастеровые, печники, плотники, в деревнях наших были не редкость. Запомнился «бродячий сапожник «Пантелешка» – по документам Александр Пантелеев, демобилизованный фронтовик. Был он, по всей вероятности, человеком контуженным, с ним случались истерики, а горькую пил он уж точно как представитель профессии, которую представлял. Порою он с выпивкой «завязывал» – копил деньги, чтобы, как говорил, вернуться в Мурманск, где у него якобы остались родные. Однажды, уж совсем было собрался: купил сапоги яловые, телогрейку новую, да решил «обмыть» отъезд и сорвался. Пошло-поехало все сначала.
Говорят, он тоже поглядывал на мать мою, но сомневаюсь, чтобы у матери были какие-то намерения относительно его. Кончил же он очень плохо, заснул несчастный солдат мертвецки пьяный в овинной печи, наутро, придя сушить зерно, мужики развели огонь и уморили бедолагу.
А жених «Коля Хромой», спустя годы (я тогда жил и работал уже в Москве, готовился к переезду в столицу матери), дал о себе знать: написал в деревню письмо, в котором просил мою мать оформить с ним отношения, обещал подписать на имя ее и недвижимую собственность (половинку дома) и денежные сбережения. Мать ответила (быть может и жестоко): «Как нянька, я нужней буду внучкам».
Я привожу здесь все эти многочисленные житейские истории вовсе не по причине недержания мысли, слова. Нет, я хочу показать, как накладывало все происходящее специфический отпечаток на формирование характера молодого парня. Не видевший «грязи» в доме, обожающий гордую мать свою, я рос целомудренным чистым открытым мальчишкой. И бурые пятна действительности, падающие на неиспорченную душу мою нередко, как брызги холодной воды, соприкоснувшиеся с раскаленной сковородкой, резко взлетали вверх, обжигая, шпаря окружающих…
С другой стороны, встречая противодействие этому, живя в окружении людей, поглощенных земными тяжелыми, повседневными заботами, мне приходилось сдерживать норов, не очень «выпячиваться», что рождало в душе особого рода скрытность, внешне похожую чуть ли не на застенчивость. А это, к великому сожалению, понукало к действиям, характерным для всех. Я писал, к примеру, стихи, но в том, что хотел стать литератором, не признавался и самому себе. Не верил, что такое возможно. Трактористом, шофером, моряком даже, – да! Но кем-то другим? Не было среди моего ближнего и дальнего окружения, кто мог бы меня сориентировать на это. Педагоги? Увы! Они часто менялись в нашей школе. Не все распределенные учителя и учительницы после вузов и техникумов приживались в нашем захолустном краю. Да и ученики-то с той же глебовско-пилатовской стороны вели себя, повторю, как отпетые, «атландеры».
Дрались, частушки горланили. Были среди них и такие:
Дорогой товарищ СталинБез коровушки оставил.Ворошилов говорит:«Коза-то больше надоит».
На уроках преподавателей с нестойким характером наша братия превращалась в бурсаков из известных очерков Помяловского.
Был у нас учитель географии и немецкого языка Илья Михайлович Маклаков, подверженный известной слабости. Случалось и в класс приходил педагог «веселенький», чем естественно возбуждал у деспотов-школьников веселье особое. Володя Дубов, наш товарищ, заходил в таких случаях на занятия после Ильи Михайловича, заходил, не спрашивая разрешения у учителя и не снимая с головы блатной кепки, повернутой козырьком назад. Поравнявшись с учительским столом, бросал Маклакову небрежно: «Привет» и вразвалочку удалялся на заднюю парту спать.
– Дубов, Дубов, – урезонивал Илья Михайлович вальяжного ученика, – что это за панибратство.
В ответ ноль внимания. Илья Михайлович поднимался из-за стола и сопровождаемый развеселым хором голосов, исполняющих тут же сочиненную песенку:
«Илья Михалыч входит в класс,Глазки, как у зайчика,Потому что перед этимПринял полстаканчика»,
– посрамлено удалялся.
Но этот же Илья Михайлович в войну бывший переводчиком в разведотряде, первым среди школьных педагогов наиболее внимательно присмотрелся к хулиганствующим элементам, он даже нашел в лесочке вырытую нами землянку, где иногда прогуливали мы уроки, читая понравившуюся ту или иную книгу. Однажды застал он нас, когда Вовка Ремов, склонившись над керосиновой лампой сладострастно зачитывал вслух из гётовского «Фауста» – сцену соблазнения Мефистофелем Маргариты.
«Пускай старушки говорятЛюбовь мужчины это яд».
Можно представить себе удивление учителя, заставшего учеников своих за чтением произведения, изучение которого не предусматривалась тогда в школьной программе, и которого в школьной библиотеке не имелось. Кстати, я тоже не знаю, откуда взялся у Вовки Ремова «Фауст», тем более с пикантной сценой соблазнения молоденькой девушки.
Спустя многие годы, учась в Московском университете, я пытался найти ее в пастернаковских переводах Гете – не нашел. А в детстве вот познакомился, как познакомился, кстати, и с Фейхтвангеровским проходимцем Крулем. В деревне, где все называлось своими именами, поэтизация великими мировыми художниками той же плотской любви, казалась невероятной. Но дело свое очистительное делала. И Маклаков после долгого задушевно-проникновенного разговора с нами, пообещав, что никому не расскажет о нашей землянке, уходя, хлопнув Володьку по плечу, сказал:
– Преступлением будет, если ты не окончишь школу с медалью.
Но вернусь все же к «Фаусту». Его, вероятно, привез кто-нибудь из служивших в Германии солдат. У нас в Пилатово, помню, зимними вечерами, собиралось полдеревни у дяди Саши Бороздкина, послушать читаемого по очереди «Кобзаря» – его дяде Саше, бывшему военнопленному, кстати, нисколько не преследуемого властями, подарил какой-то хохол. Врезалась в память националистического звучания поэма Тараса Шевченко «Катерина», начинающаяся словами:
Чернобровые влюбляйтесь,Но не с москалями.Москали – чужие люди,Глумятся над вами.
В «избе-читальне» Бороздкина знакомились наши малограмотные мужики и бабы даже с творчеством Льва Толстого. Его дореволюционное издание некоторых книг приносил я из своего дома, найдя их в старом ларе из-под муки. У нас они оказались потому, что первый председатель пилатовского колхоза – Круговеня, друг моего деда, был приверженцем толстовского учения – «непротивления злу насилием». Когда началась война, он передал моему деду книжки Толстого плюс избранное собрание сочинений Пушкина в кожаном переплете на хранение и ушел на призывной пункт, где заявил, что по определенному убеждению, он не может брать в руки оружия. Круговеня умер в областной тюрьме, объявив голодовку. И такое бывало.
А вдохнувший в нас веру, Илья Михайлович проработал в Контеево только год – его перевели куда-то. Не закончил с медалью школу и Вовка Ремов: его зарезал на вечеринке одногодок и односельчанин Сашка Абакумов. Зарезал просто так, в кураже, ткнул ножом и попал прямо в сердце.
Сашку судили. Получил «вышку». В областной газете «Северная правда» напечатали соответствующее решение суда и сообщение о приведенном в исполнение приговоре.
Однажды летом, когда я учился в МГУ им. Ломоносова, после очередной сессии приехал я к матери и услышал потрясающую новость, что Сашка Абакумов жив, сидит в каких-то особых лагерях в Ворошиловградской области. Потом спустя годы, работая спецкором газеты ЦК КПСС «Сельская жизнь», я побывал в тех местах, и даже в районе – Знаменском, где располагались эти лагеря. Подарок от начальника лагеря получил – наборный с выскакивающим лезвием изогнутый нож, сделанный каким-то умельцем-уголовником. А лагеря и впрямь тут были особые: здесь на урановых рудниках (есть, есть такие в Ворошиловградской Знаменке) работали в основном заключенные-смертники, как правило, получившие «вышку» не за рецидивно-бандитские действия, а за поступок, хотя и страшный, но совершенный по дурости. Так зачем же расстреливать не буяна, не отморозка, решили тогдашние власти, если его можно использовать бесплатно на такой работе, где обычный человек не выдержит. Кстати, после кончины «отца народов» Иосифа Сталина не сразу, но Сашку Абакумова выпустили на волю – умирающего от лучевой болезни. Мне, однако, удалось с ним встретиться. Поведал он: содержали их в лагере отлично, кормили на убой, постоянно обследовали в медицинском плане. Не то, что других наших ребят, попавших большей частью, так же по глупости, в «тюрьму» – то за обычную драку, то за хищение с колхозного поля картошки или зерна.