Читаем без скачивания Грустный вальс - Анатолий Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну какие у меня могут быть с ним отношения? Просто я этого писателя очень уважаю и одобряю редакцию журнала “Новый мир”, выдвинувшую “Один день Ивана Денисовича” на соискание Ленинской премии. Ведь недаром же на встрече руководителей партии и правительства с деятелями культуры было сказано, что “такие произведения воспитывают уважение к трудовому человеку, и партия их поддерживает”. (Честно говоря, эту цитату я выучил на всякий случай – я помню, как Валя по этому поводу смеялся.)
И еще мне у него нравятся напечатанные в “Новом мире” рассказы. В особенности “Случай на станции Кречетовка”. А больше я у него ничего не читал.
Но форма вопроса оказалась совсем и нешуточная: оказалось, что 7 июля 1970 года Валентин Лукьянов по моей личной просьбе в деревне Рождество Наро-Фоминского района Московской области встретился с “отщепенцем” Солженицыным и передал ему на рецензию мою рукопись. И все это у него зафиксировано в его блокноте. Так что можешь теперь Валю поздравить с рождением ЛЕГЕНДЫ.
Вот это, я понимаю, эквилибристы. Здесь и Олегу Попову, я думаю, нечего делать. Сейчас возьмет да и вытащит из папки то Ларисино письмо. То самое, что Зоя тогда вытряхнула из моего кармана, когда зашивала мне пиджак.
А потом его по пьянке сожгла. (Представляю, как они сокрушались, когда об этом узнали. И непонятно даже, кто сокрушался больше – они или я.) В этом письме, помнишь, Лариса сидела на веранде и вдруг увидела работающего на соседнем участке Александра Исаевича.
А что сожгла – так им сейчас и все карты в руки. С одной стороны, уничтожено вещественное доказательство, зато, с другой – теперь его можно использовать как вольный трактат.
И сразу же, внедрившись в обстановку, накуковали про Ларису. А Зоя, как только слышит это имя, готова даже подтвердить, что я хотел, например, взорвать наш Дворец профсоюзов. Такая у нее сила воображения. Только вот не совсем понятно, то ли они ее к себе вызывали, то ли она пришла к ним сама по зову сердца.
Пригвоздив меня к позорному столбу, Федор Васильевич еще раз выдвинул ящик и, поиграв тесемками от папки, задвинул его обратно.
– Ну а теперь что вы можете на это сказать?
И я не стал нарушать уже сложившуюся традицию и повторил:
– Клевета.
Надо было бы снова потребовать очную ставку – но я как-то сразу не догадался. Но если бы даже и дошурупил, то все равно номер бы не прошел. Федор Васильевич тогда бы мне объяснил, что очная ставка с Солженицыным, к сожалению, не в их компетенции.
А на мою очередную “клевету” отреагировал точно Китай, сделавший четыреста двадцать девятое строгое предупреждение Тайваню.
– Не знаю, не знаю. Все эти документы, – и он опять выдвинул ящик, – отражают общую точку зрения окружающих вас людей. Ведь не станем же мы все это придумывать.
И замолчал. Как будто поставил точку.
Как бы подчеркивая значительность происходящего, Федор Васильевич даже чуть привстал и для внушительности хотел было пройтись по кабинету, но потом раздумал и, опершись кулаками о стол, откинулся на спинку стула:
– Будем считать, Анатолий Григорьевич, что разговор у нас состоялся.
И довольно откровенный. Правда, не такой откровенный, как этого бы хотелось. А теперь, если можно так выразиться, не мешало бы подвести итоги.
Тут он нажал на кнопку, и вошел тот самый тип, что уже встревал про пьянство на рабочем месте, и мне, как в прошлый раз, опять показалось, что он стоял ухом к скважине и подслушивал, такой у него был озабоченный вид.
Федор Васильевич велел ему что-то принести, и тот принес целую кипу листов. А сам Федор Васильевич склонил голову набок и, как на выпускном экзамене, старательно шевеля губами, стал на каждом листе выводить вопрос, на каждый из которых, как я догадался, мне предстояло написать ответ.
Писал он довольно долго, и, пока он шевелил губами, я все соображал, что же мне теперь делать дальше.
С одной стороны, это уже не прокуратура, куда я после фельетона сдуру ходил качать права (за клевету решил подать на “Магаданскую правду” жалобу). И потом, я же пришел в прокуратуру сам, а сейчас меня сюда все-таки вызвали. Но, с другой стороны, где же тогда документ? Хотя бы прислали повестку. Ну, на худой конец, пригласительный билет.
И я решил ничего не писать. Тем более что Федор Васильевич все шпарил и шпарил (все разворачивал свои вопросы). И меня это уже начинало раздражать.
Наконец он от своей писанины оторвался и, велев мне придвинуться поближе (не совсем, правда, понятно, зачем; но я, конечно, даже и не пошевелился), стал читать содержание.
Вопрос № 1
Какие магнитофонные записи у вас имеются? Имеются ли среди них политически невыдержанные? И если имеются, то какие?
Вопрос № 2Какие литературные произведения у вас имеются? Имеются ли среди них политически невыдержанные? И если имеются, то какие?
Вопрос № 3
Какие собственные литературные произведения у вас имеются? Имеются ли среди них политически невыдержанные? И если имеются, то какие?
Вопрос № 4Позволяли ли вы где-либо и когда-либо политически невыдержанные высказывания? И если позволяли, то какие?
А дальше шли вопросы, как выразился Федор Васильевич, уже более конкретного порядка. Сначала про ребят с острова Даманский и песни Пахмутовой (позволял или не позволял?). Потом про международный сионизм (утверждал или не утверждал?). И наконец, про рукописи на даче Солженицына (передавал или не передавал?).
Я еле-еле его дослушивал и, ерзая от нетерпения, все ждал, когда же он закончит. А когда он замолчал, то как бы поставил окончательную точку, сообщив, что ни на какие вопросы я ему отвечать не собираюсь.
Надо было, конечно, произнести это посуровее, не то чтобы стукнуть по столу кулаком, но все-таки; а я как-то, наверно, промямлил, и получилось не совсем вразумительно.
Но Федор Васильевич сразу же перестал улыбаться и даже не то чтобы ахнул, но состроил такую скорбную гримасу:
– То есть как это не собираетесь?!
И со стороны могло показаться, что он просто поражен.
А я, в свою очередь, постарался напустить на себя такой скучающий вид:
– Да так.
И теперь Федор Васильевич даже как будто спал с лица, и мне его, честно говоря, сделалось жалко. Он опустил глаза и как-то горестно произнес:
– Вы меня, Анатолий Григорьевич, просто огорчаете. Ну хорошо. Допустим, всего этого не было. Вот и напишите.
Но я все равно не сдавался:
– Нет. Не напишу.
И он теперь прямо-таки изумился:
– Но почему же?
Я объяснил:
– Да потому что не хочу заводить сам на себя дело, которого нет.
И здесь он, изображая дружелюбие, участливо рассмеялся:
– Вот мы и хотим, чтобы вы все объяснили. И чтобы не было никакого дела.
Но я продолжал настаивать на своем:
– Вот я начну вам все объяснять и этим самым и заведу на себя дело.
Федор Васильевич все продолжал смеяться, но теперь уже как-то не совсем весело.
– Странный вы какой-то, Анатолий Григорьевич, человек, все что-то подозреваете. Все думаете, что вас здесь хотят на чем-то поймать. Неужели вы все еще не понимаете, что мы только хотим во всем разобраться и, как я вам уже говорил, если потребуется, протянуть руку помощи.
И я ему еще раз повторил, что совсем не собираюсь оставлять в этом учреждении свою подпись.
“Покажите тогда обвинение, заводите дело, вызывайте свидетелей, устраивайте очную ставку…”
В каком-то справедливом недоумении он уперся скулой на кулак, напомнив своим обликом Аленушку с картины художника Васнецова. Ну как же ему меня все-таки убедить? Вот ведь какой чудак, не верит! И откуда только в наши дни берутся эти отчуждение и недоброжелательность? Да. Во времена Магнитки и Днепрогэса такого, пожалуй, не было. И много, очень много еще предстоит поработать, прежде чем мы станем свидетелями торжества новых идей.
И, как бы зарядившись пафосом крылатой фразы, на этот раз он даже встал и, пройдясь по кабинету, неожиданно отчеканил, что по такому-то параграфу такого-то свода законов человек, вызванный в их организацию, ОБЯЗАН по первому требованию давать им письменное объяснение. (Теперь я, конечно, понимаю, что совершил большую оплошность, что сразу этот свод не потребовал и тут же его внимательно не прочитал.)
Но ведь там, если даже такой закон и существует, речь идет о человеке уже ПОЛИТИЧЕСКИ НЕВЫДЕРЖАННОМ.
Представляешь, такой вопрос: позволяли вы где-либо и когда-либо ПОЛИТИЧЕСКИ НЕВЫДЕРЖАННЫЕ МЫСЛИ? И если позволяли, то какие? Наверно, тоже специальный параграф.
Федор Васильевич опять уселся за стол и, оседлав своего конька, снова продолжил наш теоретический спор: мог я или не мог сказать тогда такое, что “всех просто-напросто поразило”. И тогда я решил сменить тактику и напустить на себя маску “униженного и оскорбленного”.
Практически здесь может быть только одно из двух: либо тот, кто на меня написал, клевещет, и тогда он, значит, подлец, либо, наоборот, раз я сейчас упорствую, то, значит, клевещу я и скрываю теперь свое подлинное лицо – когда трезвый, а раскрыл его по-настоящему тогда, в пьяном виде; а то, что я был пьяный, не только не снимает с меня вины, а даже, наоборот, еще больше ее усугубляет; ведь недаром же говорят в народе: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.