Читаем без скачивания Прости… - Януш Вишневский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Облокотившись о стену, он терпеливо слушал истории старухи Бжезицкой, которая, встав посреди узкого коридора, полностью перекрывала своей корпулентной фигурой проход к двери.
– А вы знаете, пане Винсентий, – перешла на шепот и оглянулась, не подслушивает ли кто, – что третьего дня хромой Кароляк, который из углового дома, что у газетного киоска, целый трактор елок из нашего леса приволок. Киоскерша мне говорила, что с сыном своим бензопилами попилили. А потом с приходским священником всё так обделали, чтобы тот разрешил им у кладбища продавать, что вроде как освященные елочки-то. А за это освящение они по двадцать злотых накинули. Такой, скажу я вам, проходимец и эксплуататор. Только я у него ни за какую цену елочку покупать не стану, потому как перекрашенный коммуняка этот Кароляк. Помню, как под конец правления Герека[13] он первым в городе талон на «малюха»[14] получил, а во времена Ярузельского на Первое мая на трибуне стоял и ручкой демонстрантам махал. А сейчас с приходским священником он вась-вась. Всё в теперешней нашей Польше наизнанку вывернулось, всё вверх дном перевернулось. Священник у Кароляка на лесопилке доски для прихода покупает, так что наверняка за это он ему елки святой водой окропил для того, чтобы бизнес шел лучше. Мне самой освященного деревца не надо, достаточно, что я яйца на Пасху освящаю, – лукаво закончила она и схватилась за метлу, когда послышались шаги на лестнице.
Завел машину, поехал в лесок по Варшавской дороге. Он часто ездил туда гулять с Джуниором. И летом, и зимой, но красивее всего здесь было осенью. Трудный путь по замерзшим рытвинам и ухабам лесных дорог, но зато какая тишина, а летом – кусты ежевики с до земли прогнувшимися от ягод ветками. Елочка не должна быть слишком высокая, и хорошо, чтобы формой напоминала русскую матрешку: широкая и пышная внизу, чтоб сужалась кверху. Вот какие наставления получил он от Агнешки. Нашел такую елочку недалеко от ручья. При достаточно развитом воображении в ней можно было увидеть дородную бабу в русском сарафане. Чтобы добраться до основания ствола, ему пришлось выгрести руками весь снег вокруг деревца. С топором тут делать было нечего. Он встал на колени, оперся о едва выступавший над снегом свободный от веток ствол и принялся пилить. Ствол толстый, пилил долго, перчатка намокла, и рука в этой намокшей перчатке соскользнула на зубья пилы. На разодранной перчатке появилось и стало быстро расти красное пятно. Он скинул перчатку и стал сосать кровь из рваной раны на большом пальце. С ним такое уже было: точно так же ему однажды пришлось высасывать кровь из порезанного пальца…
* * *В лесу, в нескольких километрах от Нанта, ножовка по металлу в его руках соскочила на тот же самый палец. И тоже из-за рассеянности и спешки. Несколькими часами ранее он купил в маленьком магазинчике в окрестностях Нанта ружьецо. Продавец, пожилой, вальяжный, всегда улыбающийся седовласый господин, давно уже работающий в этой отрасли, знал его с детства. Хорошо знал и его родителей. Винсент навертел старичку придуманную тут же, что называется, не отходя от кассы историю о том, что готовится к роли в фильме и что ему очень скоро надо будет уметь стрелять. Ружьецо должно быть не слишком большое, но безотказное, чтобы было в самый раз для начинающих, ну и, конечно, чтобы не слишком дорого. Пообещал принести разрешение на оружие сразу же, как только «эти толстозадые бюрократы из префектуры раскачаются и пришлют его ему, потому что психиатрическое обследование он прошел уже давно»[15]. У доверчивого продавца не было ни малейших подозрений. Из оружейного магазина он поехал в супермаркет, где приобрел брезентовую дорожную сумку и приличную ножовку по металлу с запасом полотен. Потом несколько километров за Нантом он ехал вдоль густого леса над Луарой, а потом свернул с асфальтовой дороги на заросший травой широкий лесной тракт. Видно было, что здесь давно никто не ездил. Через несколько километров лесная дорога обрывалась у развалин поросшего мхом могильника. Он вылез из машины и прошел километра два в глубь леса. Добрался до полянки, присел на ствол вывороченного с корнем дерева и из брезентовой сумки достал ружье. Он собирался взять его в Польшу, но слишком длинный ствол и довольно внушительный приклад не позволяли спрятать оружие в небольшом тайнике под запасным колесом в багажнике. Пришлось отпиливать лишнее. Пока отпиливал, поранил ножовкой палец. Заметил, лишь когда кровь брызнула ему на брюки и ботинки. Как сейчас помнит всё в подробностях: вид крови вызвал в нем взрыв безудержной, бешеной злости, граничащей с безумием. Он швырнул недопиленное ружье оземь и стал пинать его, схватил брезентовую сумку и принялся ею колошматить всё вокруг, потом в каком-то беспамятстве бил ногами по стволу дерева. При этом из него вырывались гортанные крики, в которых можно было различить его имя, ее имя, проклятия, потом вопли перешли в рыдания, а те – в мольбу о прощении. Он чувствовал, как в нем набухает, растет и начинает раздирать его изнутри ненависть, непреодолимое желание отомстить и тем самым уравновесить обиды. За пренебрежение, неуважение, осмеяние, за непростительное унижение и попрание его мужской чести, за переполнявшее его омерзение от тотальной загаженности грязью, в которой его вываляли две недели назад, за космических размеров ложь, которая в одно краткое мгновение уничтожила в нем веру в преданность того, кто был и остается для него исключительно важным, самым драгоценным и необходимым ему для жизни, в которой хоть какой-нибудь смысл да должен быть. Он в одночасье безвозвратно потерял этот смысл. Он потерял всё. В том числе и то, что казалось ему несокрушимым, – честь. Этот апокалипсис устроил ему мужчина, которому он доверял, которого уважал, ценил и которым восхищался, дружбу которого он хотел заслужить и которого хотел одарить своей дружбой. Сделал это изощренно, незаметно прокравшись в его жизнь, его брак и, наконец, в его дом. И пользуясь привилегией безмерного доверия, одурманил (хорошее слово, потому что только в «дури» и «дурмане» можно найти рациональное оправдание для Пати) его женщину, которая, будучи введенной бардом в состояние наркотической галлюцинации (ничто другое ему тогда не приходило на ум), потащилась за ним, как пьяная, полетела, как бабочка на огонь.
Чем больше крови вытекало из порезанного пальца, тем явственнее и прочнее формировалась в его голове успокаивающая ассоциация, что это кровь барда. Даже в овладевшей им неудержимой страсти крушить и убивать, когда он принялся изо всех сил пинать ствол, он смотрел на капающие капли крови и получал облегчение, представляя себе, что это кровь барда и что именно его, барда, он сейчас так остервенело изничтожает. Он пришел в себя, только когда ощутил сильную боль в стопе, которой при очередном ударе неудачно угодил в торчавший обломок сучка. Выдохшийся и обессиленный, он упал на колени и долго приходил в себя, слизывая кровь из раны на пальце. Потом обвязал ее сплетенным из нескольких гигиенических салфеток жгутом и с ружьем под мышкой вышел на середину поляны. Расстрелял весь магазин, пять зарядов, то есть целую упаковку из купленных трех. Он целился в ствол, на котором минуту назад сидел. Попал только раз.
Вернулся домой поздно ночью, избежав таким образом расспросов матери и сестры. На следующий день пораненный палец объяснил неловкостью при смене колеса в машине. Врал, кажется, не слишком талантливо, потому что мать вдруг забеспокоилась и стала расспрашивать его о жизни с Пати, о том, на самом ли деле он счастлив в Польше, о возвращении во Францию – постоянно на это нажимала, а также о том, не собирается ли Пати родить ей внучку, непременно внучку, потому что внука она не хочет. Его мать любила Пати, как любила она мать Пати. Июль девяносто первого он, Пати и ее мать провели во Франции. Спокойный месяц, когда их мир был нормальным.
Двумя днями позже он нежнее и чувственнее, чем обычно, попрощался с матерью, заехал в дом отца, где провел несколько часов. Поздно вечером отправился назад, в Польшу. Ружье ехало с ним, замотанное в кучу тряпок и спрятанное в багажнике под запасным колесом. Он без какого бы то ни было досмотра миновал три границы по пути из Нанта в Краков. Лишь после трех с половиной часов ожидания на пограничном переходе в Сьвецке между Германией и Польшей он открыл багажник по просьбе немецкого таможенника, скорее любопытствующего, чем блюдущего выполнение должностной инструкции, но контроль был краткой формальностью, а не тщательной проверкой. И хоть ехал он на польской машине с краковскими регистрационными номерами, его французский паспорт и факт, что он начинал разговор с таможенниками по-французски, после которого переходил, как правило, на английский, всегда гарантировал более снисходительный подход. С немецкой стороны границы теперь уже объединенной Германии работали те же самые люди, которые почти два года контролировали его, когда он въезжал из несуществующей больше ГДР в Польшу. Сменилась форма и знаки различия, а вот их заносчивость и традиционная подозрительность в отношении поляков как были, так и остались. У него даже сложилось впечатление, что всё это выросло и стало агрессивнее. Во всяком случае, на немецко-польской границе выгоднее быть французом. Это распространялось и на польскую семью такого француза. Быть неполяком на немецко-польской границе было почетно. Пати наблюдала это с грустью, раздражением и возмущением (часто прорывавшимся наружу при ее взрывном характере), когда они вместе путешествовали во Францию и обратно. Можно очень театрально разрушить Берлинскую стену, можно быстро убрать пограничные столбы между разделенными некогда частями Германии, можно переодеться в новую форму, но для того, чтобы убрать ментальные решетки в тюрьмах человеческих стереотипов, нужно гораздо больше тяжкого труда, а главное – гораздо больше времени.