Читаем без скачивания Прости… - Януш Вишневский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему захотелось побыть одному. Причем подальше от тех мест, которые хоть чем-нибудь могли напомнить ему Пати, барда и случившееся. Когда по приезде в Краков, еще задолго до встречи с Пати, он жил в снятой театром обшарпанной однушке в одном из панельных домов Новой Гуты, вечерами он часто захаживал в бар, забегаловку, притон – до сих пор не знает, как точнее назвать это заведение, расположенное рядом с больницей. Там торговали в основном водкой, хотя официально это считалось кафе, некогда составлявшим часть местного дома культуры. Культурой в районе никто в массовом порядке пользоваться не желал, тем более что выступавшие там время от времени шумные панк-ансамбли нарушали ночной покой пациентов и дежурного медперсонала больницы. От дома культуры осталось только кафе, которое со временем превратилось в очень популярную точку по продаже алкоголя в розлив семь дней в неделю, двадцать четыре часа в сутки. У этого, с позволения сказать, кафе были официальные часы работы и неофициальные, когда оно становилось типичной воровской малиной, притоном. Никто не знал, да никто и не спрашивал, почему водка там продается круглосуточно и откуда эта водка берется. Тогда, как и повсюду в стране, она продавалась на карточки! Пол-литра – традиционная национальная мера – в месяц на душу населения, достигшего возраста 18 лет. Известные своим разухабистым цинизмом поляки говорили, что легче всего можно было перенести февраль, а труднее – два длинных летних месяца. Без карточек можно было купить водку официально и легально в количестве «хоть залейся» только в валютных магазинах. Но только после часу дня! Варшавские власти ПНР из Центрального Комитета считали, что этим идиотским правилом они ограничивают пьянство в рабочее время и таким образом повышают количество и качество валового национального продукта, производимого находящимся в состоянии тяжелого похмелья рабочим классом. Особенно были они заинтересованы в успешной работе строительного сегмента экономики, потому что в очереди на квартиру в так называемом строительном кооперативе люди тогда стояли по пятнадцать лет. Дольше стояли в очереди только на телефоны. Его коллеге из театра место в очереди на телефон перешло по наследству от матушки, которая уже простояла в ней двадцать лет. Были и исключения, если ты, например, выдающийся студент, лучше всего – партийный, образцовый солдат, но чаще всего – если у тебя есть связи в правлении кооператива, но только такие связи, только такой человечек, у которого есть доступ к списку очередников.
Продажа водки после часу дня ничего, само собой, в строительстве не изменила. Те, у кого еще на руках оставались карточки, выстраивались перед магазином около полудня (потому что всем могло не хватить), а те, кто карточку на данный месяц уже отоварил, нетерпеливо ждал с двенадцати часов тех, кто с бутылкой вернется на рабочее место. Розлив в его Новогутском районе был в этом отношении лучше любого валютного магазина. Там можно было купить бутылку всегда, в любое время суток. До работы, после работы, во время работы. Правда, нелегально, но ему, иностранцу, наблюдающему всё это как бы со стороны, казалось, что полная «легализация» в то время ввергла бы страну в тотальную катастрофу. Примерно в том же направлении должны были работать и мозги варшавских аппаратчиков, потому что никогда он не слышал о милицейских наездах на «кафе рядом с больницей».
Кроме дешевого яблочного вина, называемого в народе бормотухой, там продавали водку в розлив, рюмками за какие-то минимальные даже по польским меркам деньги. Низкие цены и характерный интерьер, напоминающий сумрачные, вечно задымленные шалманы из фильмов Бареи[16], привлекали специфическую клиентуру. Он хоть и не был из их числа, тоже довольно часто приходил туда. Своим внешним видом и поведением он сильно отличался от местных, но быстро был принят ими. По округе разнеслась весть, что «к Мамочке ходит смешной французик, чтобы по-польски научиться, но парень свой, потому что за учебу водку ставит». «Мамочкой» называли пышнотелую женщину с красным лицом и руками лесоруба, директоршу этого заведения. Все ее боялись. И вовсе не из-за ее физической силы. Просто Мамочка давала водку в долг, но только тем, кто не провинился перед ней. Он быстро втерся к ней в доверие. В кредит никогда ничего не брал, сортиром – потому что слово «туалет» было бы для этого очка непозволительным эвфемизмом – пользовался редко, то есть не часто пользовался дефицитной туалетной бумагой, а, кроме того, на шумно тогда отмечавшийся в Народной Польше женский день 8 Марта принес ей букет белых тюльпанов, чем очень ее растрогал и навсегда поселился в ее добром сердце. Она тоже оказывала ему знаки внимания. У него всегда был столик под вентилятором у окна, подальше от вонючего сортира и там, где было поменьше дыма. К этому столику она старалась подставить стулья поновее и поцелее, накрывала столик практически не прожженной окурками, а то и вовсе новой клеенкой. Когда он приходил, а «его» столик был занят, она без зазрения совести прогоняла сидевших за ним, чистой тряпочкой протирала после них клеенку, включала вентилятор и приносила ему рюмку его любимой вишневки ее собственного изготовления. «С моего садика эти вишенки, пане Винсентий, ничем не прысканные, чистенькие, спирт тоже чистый, из магазина, а не какой-то там самогон», – каждый раз говорила она, ставя перед ним хрустальную рюмку, которую держала для особых гостей. Завсегдатаи знали ее слабость к этому клиенту и сплетничали, посмеиваясь: «Мамочка на старости лет, видать, по-французски заговорить захотела и у паренька теперь будет уроки брать. Если дело так и дальше пойдет, глядишь, она ему и мороженое принесет».
Машину он оставил возле больницы. Последний раз он был в этих местах лет шесть, может, семь назад. Точнее не вспомнит. Больница показалась ему еще серее и обшарпаннее, чем в стародавние времена, забор еще дырявее, а площадка парковки скорее напоминала танкодром. Недавно объявленный польский капитализм не протек даже маленькой струйкой на здравоохранение, зато в полный голос заявил о себе в соседствующем с больницей бывшем кафе при бывшем доме культуры. Это был уже не круглосуточный розлив времен Мамочки. Над входом в пестро раскрашенное здание на фоне красно-бело-зеленой вывески ярко-оранжевым неоном горела надпись: «Пицца и другие блюда итальянской кухни». Внутри тоже было пестро и неоново. И очень пусто. Он сел за «свой» столик у окна. Теперь это был деревянный столик, накрытый квадратной льняной салфеткой. Когда через пятнадцать минут к нему подошел официант, он осторожно поинтересовался о Мамочке. Официант знал лишь то, что «поговаривали о мафии и что, когда в Польше при Бальцеровиче всё сменилось, вроде как дань за крышу платить не захотела, и что ее наездами, угрозами, выбиванием окон в гроб вогнали, потому что жирная была и с больным сердцем». А еще он рассказал, какой здесь «страшный шалман» был и что «самый криминальный элемент сюда приходил, не то что теперь». Винсент слушал спокойно и только кивал головой, вспоминая вкус вишневки, которую подавали в «страшном шалмане», свои встречи с «худшим элементом» и улыбающееся лицо Мамочки, накрывающей для него столик новой клеенкой.
Он не соблазнился «лучшей пиццей в Кракове». Совершенно не хотелось есть. Заказал бутылку красного вина. Вернулись мысли о выбитой двери, о выразительном молчании Пати, об унижении и о том, что если бы он верил хоть в какого-нибудь Бога, то, может быть, и простил бы им эти прегрешения, потому что прощение вины – это обоснованный и оправданный догматом веры сознательный отказ от права неприкосновенности достоинства и чести. Во имя веры. Но он ни в какого Бога не верит. После всего того, что произошло и что постоянно происходит на этом свете, якобы созданном Богом, для Его репутации лучше было бы, если бы Он не существовал. Так он считал.
Вторая бутылка вина не принесла облегчения. Алкоголь действовал на него в основном усыпляюще. Всё в нем замедлялось, время ползло черепахой, образы и воспоминания становились менее отчетливыми, размывались, бледнели, пропадали детали. Эмоции теряли свою силу, звуки не долетали до мозга целиком, крошились по дороге, осязание становилось поверхностным, он переставал различать выпуклости от впадин, не чувствовал ни шершавости, ни тепла, ни холода. Такое состояние, хоть и не было благостным, но отключало его на какое-то время от состояния тревоги и привносило успокоение. Но на сей раз всё было не так. Более того, всё было совсем наоборот. Он ощутил раздражение, злость и ненависть. Неотступную, головокружительную, неотвратимую. Единственное, чего ему тогда хотелось, – это отомстить. Именно здесь, за столиком у окна в бывшем новогутском розливе, перепрофилированном в пиццерию, он решил, что поедет во Францию и купит оружие…
* * *Из раздумья его вывел странный звук. Откуда-то сверху долетал громкий ритмичный стук. На мгновение этот барабанный бой стих, но тут же возобновился с удвоенной силой. Дятел! Последний раз он слышал стук дятла, когда был с классом на экскурсии в Провансе. Он не подозревал, что эта птица живет и в Польше. Он слушал дятла, сидя в сугробе с пальцем во рту. Кровь перестала течь. Елочка получилась замечательная. Ветвистая, густая, ароматная. Настоящая «матрешка», к тому же ярко-зеленая и с острым чубчиком на макушке. Всё как хотела Агнешка. Он обтесал топориком толстое основание, чтобы можно было вставить в крестовину, потом накинул на него петлю, как следует затянул и аккуратно, чтобы не повредить ветки, обвязал елочку по всей длине. В городке остановился перед пекарней на рыночной площади. Хотел купить булочки к завтраку. Знал, что Агнешка больше обрадуется булкам, чем елке.