Читаем без скачивания Война: Журналист. Рота. Если кто меня слышит (сборник) - Борис Подопригора
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя, собственно, какая в гарнизоне личная жизнь? Тогдашний Чирчик был городом скорее интернациональным, но «военизированным». И хотя местные русские девушки с удовольствием знакомились с офицерами-холостяками, москвича Бориса они, однако, прельстить не могли. Как это ни странно, он поначалу даже засматривался на местных «шахрезад» – ему всегда смугленькие нравились… Но не более того. Так что вся личная жизнь Бориса заключалась в письмах, которые он стал регулярно получать от Людмилы и совсем редко от Виолы. Людмила писала по-провинциальному обстоятельно, почти каждую неделю, Виола же за всё время «ссылки» Бориса прислала ему всего два письма, зато в последнем сообщила, что у театра вроде бы намечаются короткие гастроли в Ташкенте.
Надо ли говорить, что эта новость стала просто «светом в оконце» для Глинского, он только и жил ожиданием приезда Виолы. Не то чтобы Борис надеялся, что вдалеке от Москвы всё как-то снова наладится между ними… Нет, и такие мысли приходили тоже, но в их совместное долгое счастье Глинский как-то уже не особо верил – видимо, начал взрослеть. Он не хотел загадывать далеко наперед, он просто тосковал конкретно по Виоле и по женщине вообще, потому что хоть он и взрослел, но организм-то оставался ещё молодым и здоровым и, несмотря на все спецподготовки, требовал своё.
Но гастроли в Ташкенте всё откладывались и откладывались. Борис уже решил, что они и вовсе не состоятся и что Виола выдумала их, просто чтобы подбодрить его. И тут от неё пришла лаконичная телеграмма: «Завтра вылетаю Ташкент филармонию». Глинский чуть с ума от радости не сошёл, но оказалось, что радовался он зря…
Формально по переводческой линии он подчинялся Самарину – как старшему переводчику. К нему-то Борис и направился, чтобы отпроситься назавтра в Ташкент. Даже телеграмму от Виолы с собой прихватил. Но Слава его не отпустил – дескать, его самого назавтра «застолбил» учебный центр, сопровождать в Ташкент какого-то проверяющего офицера из Йемена, с которым Самарин уже работал и потому сдружился. Отказаться от этой поездки не представлялось возможным, а хотя бы один переводчик должен был остаться в расположении полка.
Кляня судьбу и скрипя зубами, Борис подчинился, но уже на следующий день узнал, что Самарин его попросту обманул. Оказалось, что Слава с Фархадовым решили просто съездить в Ташкент «проветриться». А узнал об этом Борис так: вечером следующего дня он представлял командиру полка недельную сводку радиоперехвата. Неожиданно к штабному домику подкатил «уазик». Вскоре в кабинете Халбаева появился нетрезвый Фархадов и сопровождавший его офицер-узбек из ташкентской комендатуры. При первичном «разборе полётов» вырисовывалась настоящая «картина маслом», потому что «сложить два и два» было несложно.
Как выяснилось, не было никакого йеменского проверяющего. Зато был день рождения тестя Фархадова – 63 года – столько, сколько прожил пророк. Вот они с Самариным и решили навестить родственников майора – на плов-шашлыки. Фархадов хотел, чтобы Самарин его многочисленную родню пофотографировал, потому что в те времена ещё далеко не все умели делать снимки. А у Славы от зампобою зависел перевод в Москву – капитан-то все четыре проверки сдал, вернее, почти сдал: четвёртую ему перенесли из-за трещины в кисти руки, полученной во время неудачного падения на текущих занятиях по рукопашному бою… Ну, решили – сделали, Фархадов выдумал предлог, дескать, надо «уазик» сдать в ремонт, взял с собой Самарина, и они бодро укатили в Ташкент…
А дальше через несколько часов пьяного Фархадова на ступеньках местной филармонии задержал комендантский патруль, которому он ещё и оказал сопротивление. Когда разобрались, из какой части Фархадов (а он даже пытался скрыться на всё том же якобы неисправном «уазике»), машину на штрафстоянку отправлять не стали – исключительно из уважения к земляку Халбаеву, но дали сопровождающего офицера из комендатуры.
Подполковник слушал эту историю молча и с каждой минутой всё больше мрачнел – думал о чём-то своём. Бориса же била злая нервная дрожь. А так и не протрезвевший Фархадов всё продолжал разглагольствовать, развязно пытаясь найти себе психологические оправдания:
– Командир, дорогой, у нас «уазик» на окружной рембазе не приняли из-за субботы, у них там типа ПХД[172]. На самом деле на бакшиш разводили, а мы уже туда четыре «берёзки»[173] отдали – хватит! Ну мы со Славой к родственникам моим заехали… Шашлык-машлык… А потом да, – на концерт пошли. Филармония – как вы на совещании советовали… Какая-то там цыганочка из «Ромэн» приехала… Такая кошёлка с выебоном… Кстати, на военных всё время зыркала. Похоже, командир, кто-то из Красной армии ей вдул как следует, понимаете! Понравилось, вот и искала, кто следующий.
– А где Самарин? – очень нехорошим голосом спросил командир полка.
Фархадов помотал головой:
– Слава с концерта ушёл, чтобы до завтрашних занятий успеть плёнки проявить.
– Тоже пьяный?
– Нет… Совсем трезвый. Говорил – жарко слишком…
(На самом деле пьянющий в стельку Самарин появился в части на пару часов раньше Фархадова и тихо залёг в полковой общаге.)
Командир полка долго смотрел на Фархадова, катая желваки по скулам, и вдруг словно вспомнил о присутствии в кабинете Бориса:
– Вы свободны, товарищ старший лейтенант.
Борис, трясясь от злости, пулей вылетел из кабинета, но его остановил прапорщик-порученец командира, тоже, естественно, узбек. Он сказал, что Глинского просили перезвонить на почту, там вроде бы какая-то срочная телеграмма лежит. Прямо из приёмной Борис и перезвонил, телеграмму ему тут же и зачитали. Она была короткой: «Спасибо за встречу Виола». Глинский положил трубку и быстро направился в полковое общежитие – правду, видать, написали ему в своё время в характеристике о вспыльчивости…
Найдя в общаге Самарина, мирно спящего в атмосфере плотного перегара, Борис вылил ему на голову ковш холодной воды и схватил за грудки:
– Слышь, ты, урод! Я же тебе показывал телеграмму! Я же тебя по-человечески просил! Слышь! Что ж ты за говно-то такое?!
Слава долго не мог очухаться и понять, в чём дело. Наконец, более-менее придя в себя, он не нашёл ничего умнее, как сказать заплетающимся языком:
– А ты не борзей… На неприятности нарываешься? С тебя, «мазника», хватит и московского блядства…
Вот это он сказал совсем зря, потому что тут же получил от Бориса слева и справа пару прямых в переносицу…
На следующий день все троё – проспавшийся Фархадов, Глинский и Самарин со сломанным носом и заплывшими мигающими глазёнками – стояли навытяжку в кабинете Халбаева. Командир полка спецназа не любил проводить долгие служебные проверки. Фархадову он вкатил строгий выговор, но не за пьянку и обман командира, а за то, что тот «сдался» патрулю. Официальная формулировка была просто убийственной для спецназовца – «за нерешительные действия в штатной ситуации». Ещё большим унижением для Фархадова стало то, что ему, майору, объявили выговор в присутствии младших офицеров.
С капитаном и старшим лейтенантом подполковник тоже церемониться не стал:
– А вас, молодые, надо в «чистом поле проветрить». Чтоб прыткость вашу в полезное для службы русло направить. Так что готовьтесь. Недельки через три, максимум через месяц. Как замены придут. А придут они быстро. Меня тоже в Москве уважают…
«Проветривание в чистом поле» означало командировку в Афганистан – в Чирчике такие вопросы решались быстро. Халбаев слов на ветер не бросал и в «переписки» с московскими кадровиками без особой необходимости не вступал. А капитана и старшего лейтенанта формально даже не наказали – им же предстояло написать рапорты в Афганистан, а туда посылать с не снятыми взысканиями было не положено…
Вот так Глинскому вдруг выпала загранкомандировка, правда, совсем не по языковому профилю. Точнее, не совсем по его языковому профилю, хотя дари он освоил лучше, чем на «уличном» уровне.
И ведь не отказаться было от этой командировки. Ещё совсем недавно Бориса посещали мысли об увольнении из армии, но теперь об этом не могло быть и речи: как это – пытаться уволиться, если тебя в Афганистан посылают? Это означало бы на всю жизнь получить несмываемое клеймо труса. К тому же в глубине души Глинскому было интересно посмотреть собственными глазами, как она выглядит на самом деле – эта война? И чего он сам стоит? Хоть и шёл уже Борису двадцать седьмой год, хоть и повзрослел он и изменился, но остатки «гитарной романтики», видать, ещё не окончательно из его головы и сердца выветрились. Рапорт он написал не колеблясь, а через несколько дней буквально как снег на голову свалилась Людмила.