Читаем без скачивания Место - Фридрих Горенштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я вошел в Машино купе, мужчины уже были там и готовились ко сну. На то, что я подменил Машу, они обратили, конечно, внимание, но виду не подали. Однако, когда все улеглись, брюнет в трусах, оттопыривавшихся на брюшке, встал, запер на щеколду дверь, погасил верхний яркий свет, оставив синий, который блекло освещал купе, и, вновь забравшись на верхнюю свою полку (он, как и я, спал на верхней полке, совсем рядом, так что нас отделяло узкое пространство), забравшись на полку, он сказал:
– Значит, не доверил нам своей девушки.
Я промолчал, делая вид, что засыпаю.
– И правильно сделал, – продолжал брюнет, – и не из-за нас правильно, а из-за девушки. Ее как звать? Так она свое имя нам и не сказала. Шутить с нами шутила, а имя не сказала.
Я глянул на жирное, густо обросшее курчавым волосом голое тело брюнета. Волос был у него не только на груди, но и на руках и на спине.
– Вам что угодно? – резко сказал я.
Снизу, где лежал лысый, в ответ на это мое озлобление хихикнули. Третий, более молчаливый и нейтральный мужчина, примирительно сказал:
– Ладно, давайте спать.
– Да ты не сердись, – сказал брюнет, покачиваясь, голый, рядом со мной, так что я легко мог достать его рукой, и при этом брюнет совершенно не стеснялся своего густо обросшего курчавым волосом тела (я бы, безусловно, стеснялся), не стеснялся, а, по-моему, даже гордился им, считая его предельно мужским. – Ты еще молодой парень, – продолжал брюнет, – на женщин ты смотришь идеалистически, а я уж повидал их, повидал и потому смотрю на их род материалистически… Вот возьмем такую вещь, как насилие. Штука ужасная и правильно, что уголовным кодексом предусмотренная. Что это за мужчина, если он не умеет сговориться с женщиной мирно. А с любой женщиной сговориться можно, все от времени зависит. Но, допустим, времени нет. Значит, насилие. Женщина ведь только в первое мгновение пугается, а потом ее женская суть верх берет, и наслаждение она получает, может, еще большее, потому женщина силу любит. А почему иначе и от насилия дети рождаются?… Дети ведь только от обоюдности возможны. И дети притом часто рождаются весьма крепкие. У меня, честно говоря, друг от насилия рожден. Мать его еще в молодости казак в винограднике поймал. Так вот этот друг теперь генерал.
И все это брюнет рассказывал так сладко, сочно, с толком, что в мужском нашем купе воцарилось после этого разговора молчание, полное не покоя, а телесного напряжения. Даже я, понимавший, куда все это сейчас адресовалось, даже я на мгновение не совладал с собой, что, впрочем, для меня не новость. Так и затихли мы под рассказ брюнета. Никто после этого и слова не проронил. Каждый лежал, думая о своем, но, уверен, каждый пребывал в томлении, и лишь постепенно под стук колес началось расслабление, и под влиянием этого расслабления я, который не спал две ночи подряд, внезапно и крепко уснул.
Проснулся я от чего-то тревожного и государственного. Именно такое ощущение было во сне перед пробуждением. Первое слово, которое я услышал, окончательно проснувшись, было – «Документы». (Вот оно, государственное ощущение.) Поезд стоял на какой-то станции. Было еще темно, лишь слегка начинало рассветать. В вагоне же было тревожно, и тревога эта, как я понял, шла извне и изнутри. Никто не спал в купе, и все мужчины сгрудились у окна.
– На нефтеперерабатывающем пожар, – услыхал я, – в… – и он назвал город, куда следовал поезд.
Я еще не совсем понимал тогда глубину опасности, вернее, даже вообразить себе не мог, но сердце мое тем не менее усиленно заколотилось, как бы само по себе. Свесившись с полки, я увидел далекое зарево, окрашивающее темные облака, и, если б не тревога и разговоры, вполне мог бы принять это за восход солнца.
– Что случилось? – спросил я.
– Вставайте, – ответил мне брюнет, – проверка документов.
Это уж было совсем нечто тревожное и почти забытое, отчего повеяло атмосферой детства, войны и неустойчивой жизни. Я начал суетливо слезать с верхней полки. (Я вообще неловко слезаю с верхних железнодорожных полок, суетливо; мне кажется, что я притом бываю очень смешон для соседей, и почти всегда в результате то ударюсь, то руку растяну.) Так вот, едва я в этот раз, упершись правой рукой в соседнюю полку, завис с подогнутыми ногами в пространстве купе, как снизу раздалось:
– Пожалуйста, документы.
В испуге расслабившись, я рухнул вниз, не успев сдернуть руки с полок. Левая еще скользнула сама собой, а правая, более растянутая, хрустнула в плече. Меня ожгло так, что даже заныла правая часть шеи. Превозмогая боль, я торопливо полез в висевший на крючке пиджак за паспортом и тут же подумал, что мое падение, моя торопливость и мой испуг могут показаться подозрительными и вызвать повышенное внимание патруля. Поэтому, прежде чем повернуться, я расслабился и постарался сделать лицо скучным и безразличным. (Оно в действительности имело крайне греховный и подозрительный вид. Я заметил это в купейное зеркало.) К счастью, проверявший был обычный армейский лейтенант-артиллерист. На проверку бросили, очевидно, тех, кто был под рукой в этот момент, который, судя по другим признакам, позднее обнаружившимся, явно застал власти врасплох, хоть неспокойно было здесь не первый день и недели полторы назад даже произошло нечто вроде выступления толпы у продовольственного магазина, правда быстро пресеченного милицией и отнесенного к разряду хулиганского. Лейтенант бегло посмотрел мой паспорт, даже не перелистав его (у меня была просрочена прописка), и отдал. Вообще проверка велась, как говорится, «вполруки» людьми, которые этого не умели делать, да и не хотели, ибо это было им неприятно. Проверяли, словно отбывали какую-то повинность. И действительно, с противоположного конца коридора высокий офицер, очевидно старший, крикнул лейтенанту-артиллеристу:
– Скворцов, скоро ленинградский придет, поторапливайся!
Очевидно, офицерам и солдатам местного гарнизона, поднятым по тревоге, полагалось проверить определенное число поездов и сделать о том соответствующую пометку.
Я быстро прошел в купе, где ехала Маша. Здесь также было все крайне растревожено, особенно если учесть характер пассажиров. Крашеная толстуха с бусами даже негромко всхлипывала. Маша, напротив, была внешне спокойна, но несколько бледна. Ее уже проверили.
– Все в порядке, – шепнула она, имея в виду, конечно, чемодан с прокламациями. (Кстати, на вещи патруль внимания не обращал, стараясь побыстрее просмотреть паспорта и успеть на новую проверку к приходу ленинградского… Впрочем, очевидно, они не просто просматривали, а искали какие-то фамилии, на которые им было указано.) – Говорят, ужасные беспорядки, – шепнула Маша, когда мы вышли в коридор, – есть жертвы, подняты по тревоге войска… Там стреляют… Я начинаю по-настоящему волноваться за Колю…
– Во-первых, – сказал я, – все это наговорили паникеры из вашего купе, а во-вторых, я вообще не уверен, что Коля поехал сюда. Может, он действительно к Степану Ивановичу.
– Ах, не надо меня успокаивать, – сказала Маша, – и не надо хитрить. – Она неожиданно опять посмотрела на меня остро и враждебно. – Я ведь вам не моя мама, которую вы обвели вокруг пальца…
Это было нечто новое.
– В каком смысле, простите? – спросил я.
– А в том смысле, что вы пообещали ей влиять на Колю, имея в действительности свой собственный интерес.
– Да что вы такое говорите? – сказал я раздраженно.
– Ладно, не будем, – ответила Маша и замкнулась.
Так, в «полуразводе» наших отношений, неожиданно вспыхнувшем, и причем это особенно неожиданно для меня, готового, казалось бы, все Маше прощать, в «полуразводе» не только с Машиной, но и с моей стороны мы проехали еще с полчаса, стоя в коридоре рядом, но отвернувшись друг от друга. Потом поезд остановился на каком-то разъезде, почти что в степи…
Уже вовсе рассвело, явилось солнце, и зарево пожара отсюда, во-первых, обозначилось во всей своей опасной грандиозности, а во-вторых, даже и для успокоения никак не могло быть воспринимаемо за солнечный восход, ибо дрожало в противоположной стороне.
– Дальше поезд не пойдет, – услышали мы голос проводника.
Паника среди пассажиров, и так существовавшая, достигла предела. Лица у всех стали напряжены и замкнуты, каждое в своем личном. Каждый мучился мыслью о том, как лично миновать беду, и в то же время объединялись в группы, старались друг от друга не отстать, прислушивались ко всякому, кто казался половчей. Пассажиров выгрузили, и они оказались в довольно большой толпе из пришедших раньше поездов. Все это сразу приняло бивачный вид военного времени. Современный человек ведь очень быстро и легко переходит из благоустроенного цивилизованного зажиточного состояния к положению уличному и бездомному. Мужчины и деятельные женщины сразу же отправились на поиски воды, пищи и властей, у которых можно было бы искать защиты и вообще понять ситуацию. Все эти люди, еще вчера выехавшие из спокойного и лениво-прочного мира, сегодня на рассвете оказались среди чуть ли не военной паники, слухов и опасности в почти что голой степи. Действительно, разъезд, на котором было задержано несколько поездов, приблизившихся к району чрезвычайного положения (приблизившихся в результате упущений, ибо еще с вечера, то есть с начала бурных событий, было распоряжение рейсы отменить, а те поезда, которые вышли, задержать на крупных станциях), итак, разъезд этот представлял собой несколько служебных строений и не имел ни столовой, ни помещения для приема людей. Правда, неподалеку располагался шоссейный тракт, а за шоссе виднелось село. Часть пассажиров, понявших обстановку хотя бы в общих чертах, то есть элементарно осмотревшись, потянулась к шоссе, часть, перевалив через шоссе, двинулась к селу, большинство же все-таки осталось сидеть на перроне и в палисадниках разъезда, то есть поближе к власти, как они считали, за них ответственной, несмотря на то что власть эта была представлена стариком железнодорожником и хромой толстой женщиной в синем берете с кокардой…