Читаем без скачивания Кубатура яйца - Виталий Коротич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одной из особенностей любого американца и сегодня остается настойчивое желание угадать цыпленка в яйце, рассчитать человеческую жизнь на два-три хода вперед, осмыслить ее в деловой перспективе, понять, кем завтра может оказаться твой сегодняшний собеседник, сослуживец или сокурсник. Культ личной инициативы остается незыблемым, как религиозная догма, и «селф мейд мен» — «человек, сотворивший себя», позаботившийся о себе сам, — официальный идеал; даже на званых ужинах хозяин любезно рекомендует гостям «хелп йорселф» — «помогайте сами себе». Принципы принципами, но в поисках способов их реализации американцы неутомимы. Мой двадцатитрехлетний собеседник тоже; он «хелпс химселф» — помогает себе. Студент как студент, биография как биография, сейчас очень много таких.
Кейвин Ваверс учится на четвертом курсе факультета журналистики Канзасского университета; специализируется в фотожурналистике. Сейчас его проблемы весьма конкретны и далеко не в первую очередь связаны с общетеоретическими вопросами. Кейвину надо выбиться в люди. По этой причине он деловит и не по-юношески сосредоточен, — надо сказать, что восторженный инфантилизм американским студентам не свойствен, особенно сейчас. При всех внешних наслоениях, при всех касках на головах и нагрудных алюминиевых гирляндах, вросших в моду, студенты великолепно умеют рассчитывать и считать. В жизни человеку надо выбиться так же, как цыпленку надо пробиться, проклюнуться из яйца. Выход в свет связан с точным расчетом; законами бытия надо овладевать смолоду, чем раньше, тем лучше.
Мой собеседник ежегодно платит за два университетских семестра около шестисот долларов, это за лекции, библиотеку, семинары. Все фотооборудование надо купить самому — у Кейвина два аппарата: узкопленочный «найкон» и «яшика», оба японские, со сменной оптикой, каждый обошелся примерно в тысячу. Жить можно в общежитии; комната с удобствами на двоих стоит сто пятьдесят долларов в месяц. Кейвин устроился лучше. Он с двумя друзьями — Чарли и Рэдом, симпатичными бородатыми фотожурналистами, арендует четырехкомнатный домик. В подвале ребята оборудовали фотолабораторию и работают в ней посменно; аренда домика обходится им по сто долларов в месяц с каждого. Еще пятьдесят долларов в год приходится платить за учебники. Итого весь университетский курс — пять лет — обойдется Кейвину тысяч в двадцать. Я нарочно привел здесь эту калькуляцию, потому что студент четвертого курса, юный и веснушчатый Ваверс, очень точно знает, сколько и за что он платит и сколько и за что в будущем станут платить ему. После окончания университета его никто не направит на работу, а если бы и направляли, то никто не взял бы в газету неизвестного фотокора, — в жизни американца, как я уже говорил, очень ценится умение приобрести деловой авторитет, пробиться, протолпиться, проклюнуться совершенно самостоятельно. Это — правило игры. Родители Кейвина небогато живут в соседнем штате Миссури; отец — социолог, мать подрабатывает уроками рисования, а единственный брат служит в армии, так что помощи ждать неоткуда. Все в его роду пробивались, как могли, пробьется и он. Легко ли? Трудно. Но трудно было и другим; когда цыпленок ищет выход из яйца, никто не надкалывает ему скорлупу серебряной ложечкой. Ложечку надо добыть самому (о самых везучих говорят: «Он родился с серебряной ложкой во рту»).
Когда в соседнем Канзас-сити происходил съезд республиканской партии, Кейвин мгновенно сориентировался, уехал туда, отказавшись на неделю от наперед оплаченных университетских занятий, и фотографировал, фотографировал. «Я профессионал, — говорит он, — и наверняка знаю, что иные лица, маячившие в кулуарах съезда, могут вскоре возникнуть в самых разных правительственных сочетаниях». Тогда-то он снимочки и продаст. Кроме того, у своих соседей по домику Кейвин учится мастерству съемки не репортажной, а художественно-прикладной, — Чарли и Рэд уже получили первые контракты в рекламных агентствах и неутомимо ищут новые ракурсы для модельерш, рекламирующих джинсы, предлагаемые здешним универмагом фирмы «Левайз».
…Я поглядел однажды, как ребята трудились. Очевидно, снимки будут слегка фривольны — так было заказано, — но в процессе съемки не было и намека на игривость: студенты работали. Они работали на фирму «Левайз» и на себя — вспотевшие под яркими софитами, утомившие модельерш, университетских же студенток (фирма заплатит и им). Одна стена в подвале, превращенном в фотостудию, была затянута черным велюром, другая — сияюще белым пластиком. На пол летели подушки из лоскутьев, ковбойские седла, взятые напрокат, трехгаллоновые стетсоновские шляпы, из которых давно уже не поят ковбойских рысаков. Все это срасталось в снимках — я взглянул в видоискатель резервной фотокамеры, — девушки улыбались, ставя остроносые сапожки на музейные седла, ребята падали на пол, взбирались по стремянке под потолок; шла работа, цыпленок проклевывался сквозь скорлупу, желтоватую, как стетсоновская шляпа из светлой замши.
Ах, как вы поскучнели, американские ребята, за последние годы! Даже не «поскучнели» — слово не то, а втянули головы в плечи. Я помню еще шумную пацифистскую заваруху шестидесятых годов: в университете штата Висконсин студенты втыкали цветочки в ружья национальным гвардейцам, а фотографы дрались телеобъективами на цепочках; в университете Кент убили четырех демонстрантов — это стало всеамериканским трауром для думающих и порядочных людей.
С правящей Америкой нельзя враждовать вполсилы — она скушала своих задумчивых бунтарей и своих волосатых бунтариков, пытавшихся совершить маленькие, частные революции, которых не бывает. Развелось множество студентов, не похожих на прежних, — их поддерживали и разводили, — подстриженных, бритых, чистящих зубы по утрам и не имеющих недозволенных мыслей, — деловых маленьких людей с большими планами. Интересно, что когда последний отряд канзасских хиппи, словно недобитое индейское племя, звеня ожерельями, ворвался прошлой осенью в зал съезда республиканской партии, Ваверс очень удивился: он не ощущал этих ребят, не видел их прежде, — рассказывал мне о них с удивлением, — о плакатах, на которых было что-то написано; Кейвин не помнит, что именно: не прочел…
Позже, дома уже, я припомнил, что неотвязная мысль о человеческом одиночестве, мысль, не отпускавшая меня во время всей поездки, пришла именно в Лоуренсе, затолпленном студентами городке.
Кейвин жил сам по себе. Планы его были предметны, обстоятельны и по-своему интересны, но был он сам по себе, и это не могло не бросаться в глаза. Мир вокруг сжался до немыслимых пределов — газеты, радио, телевидение засыпали обвалами информации, — но Кейвин был одинок, как первый из Колумбовых матросов, ступивших на американский берег. И не только он.
Все это было особенно удивительно, потому что происходило в стране, соединенной со множеством других государств и людей, в Америке, связанной с десятками стран-партнеров и стран-жертв, в Америке, где люди передвигались безостановочно, словно ртуть по картонке. И тем не менее.
Еще несколько десятилетий — не столетий — назад новости распространялись со скоростью всадника, — известия из Парижа, Петербурга или даже из Калифорнии шли до Канзаса год, если не дольше; все было где-то «за лесами, за горами, за широкими морями». Белл, Эдисон, Попов, Маркони и другие умные люди стянули мир путами проволочных и беспроволочных линий — уменьшили его до размеров горошины. Но расстояния между людьми зачастую оставались вне зависимости от возможностей телефона и телевизора. Несмотря на то, что газеты объясняли — каждая по-своему, — какие именно проблемы актуальны сегодня, формировали тревоги повседневности, люди далеко не во все времена смыкали свои заботы. В Америке это особенно ощутимо: даже общественные течения зачастую вспыхивали здесь, как моды, затрагивая лишь строго определенный круг, и затем слабели, так и не став общенациональными. Я подумал о том, что одинокий человек, одинокая страна — понятия философские, актуальные и трагичные. Америка не умеет быть сама по себе и не хочет быть, а многие ее подданные хотят и умеют. Это другая, чем у нас, социальная система, иное общественное измерение; когда я начал говорить с Ваверсом об этом, парень удивленно взглянул на меня, не понимая встревоженности вопроса.
«Кенгуру прыгает, — сказал он. — Антилопа бегает, сорока летает, рыба плавает. Каждый передвигается, как ему лучше». — «Но ведь они взаимозависимы. Даже в невиннейших антарктических пингвинах находят стронций-90, долетевший до них с неведомо где случившихся ядерных испытаний. Ты читал у Хемингуэя: „Человек один не может. Нельзя теперь, чтобы человек один. Все равно человек один не может ни черта“?»
Но Кейвин не читал Хемингуэя; проблема «Иметь и не иметь» не вызывала в нем литературных реминисценций. О том, откуда я приехал в Канзас, он тоже знал весьма приблизительно; спросил, есть ли у нас агентства, в которых можно подработать на летних каникулах. Какие уж там пингвины со стронцием, какие уж там литературно-мировые проблемы — у Ваверса до них руки не доходили.