Читаем без скачивания Январь 1944 - Алексей Пантелеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
14.1. Ленинград, "Астория"
Записываю коротко то, что осталось в памяти из путевых впечатлений.
Я уже упоминал о моем втором соседе - молодом инженере, работающем на Второй ГЭС. Очень милый, начитанный, интеллигентный. С каким волнением, с каким неподдельным гневом говорил он об артиллерийском обстреле жилых кварталов Ленинграда.
- Неужели они, идиоты, не понимают, что каждый снаряд, выпущенный по городу, - это счет, по которому придется платить?! Ведь уже должны понимать!
Рассказывал о судьбе станции зимой 1941/42 года. Работала станция без перерыва (был перерыв на одну-две недели, когда замерзли котлы). Все, кто мог, приходили в положенное время, а уходили - позже положенного. Работа заключалась "в охране и сбережении энергетического хозяйства". Ток не вырабатывали - не из чего было.
- Звонят из Ленсовета: "Дай сто киловатт". - "Не могу. Сами при коптилках сидим".
Это - в те дни, когда в городе не выходили газеты, молчало радио.
Потом - праздник. Раздобыли торф, отогрели трубы, осветили цех, выработав в первый день, кажется, пятьдесят или семьдесят киловатт-часов.
...Рассказывал о том, как в прошлом году немцы разбомбили один из агрегатов станции. Над районом долго крутился немецкий самолет. Батареи молчали, думали - разведчик. Внезапно он "совсем как ястреб" спикировал и бросил бомбу - с очень большой точностью.
А совсем недавно дальнобойный снаряд разрушил новую столовую, над оборудованием которой долго и любовно трудился весь коллектив: столики с белыми скатертями, цветы и т.п.
...Тот же инженер, "по интуиции" угадав мою профессию, говорил:
- Что же вы нашего Тынянова не сберегли?..
"Наша Берггольц", - говорил он и по-настоящему радовался такому бурному, такому заметному росту ее таланта...
...Ехал в вагоне лейтенант, молодой, красивый, нарядный, из штабных. Все стоял в коридоре и рассказывал анекдоты, большей частью армейские и большей частью похабные.
Инженер мрачновато слушал, потом прикрыл дверь в купе и тихо, как бы извиняясь, сказал мне:
- Незачем нашей дамочке просвещаться.
...Ехал в одном из купе высокий худощавый человек, очень скучный и задумчивый. Все сидел в коридоре на откидной скамеечке, и посматривал в окно, и постукивал косточкой пальца по деревянной раме.
Разговорился с ним.
- В Ленинград?
- В Ленинград... да.
- В командировку или возвращаетесь?
- Нет. Не возвращаюсь. В командировку.
- А в Ленинграде давно не были?
- Последний раз был месяца за два до войны.
- Н-да.
Вижу, что и сам он думает: "Н-да".
Страшно было смотреть, как волновался и "переживал" этот человек. Еще его счастье, что не было в их купе такой спутницы, как наша милая смольнянка.
В Тихвине он в первый раз вышел из вагона. И даже объяснил, зачем это делает:
- Дети спросят: "Папа, ты Тихвин видел?". Надо посмотреть...
Ожил он и даже слегка повеселел только тогда, когда наш поезд шел уже в самом Ленинграде.
...Шлиссельбург и новый мост возле него мы миновали ночью. Просил проводницу разбудить, она пожалела. В предрассветных сумерках вторично перебрались через Неву - по Финляндскому мосту. Пресловутый "коридор смерти" прошли ночью, задавая храповицкого.
...И вот - Ленинград. Знакомый перрон с "застекленной" (увы, ни одного стекла давно уже не осталось в ней) крышей. Крепкий мороз. Снег. Синие утренние тени. Суровая тишина на вокзале. Очень немного встречающих. Два-три носильщика. Дамы в валенках.
У входа в вестибюль - несколько милиционеров в серых фронтовых шинелях проверяют документы.
У меня на руках командировка ЦК ВЛКСМ. Вероятно, оттиснутые на бумаге крупными буквами слова Центральный Комитет действуют магически. Бумаги мои просматривают мельком.
- Пожалуйста, товарищ... проходите.
Все до спазмов в горле, до слез, до сердцебиения знакомо.
Знакомые с детства своды Николаевского вокзала!
Хочу позвонить своим по автомату, но у телефонной будки огромная очередь, а ждать я не могу, не терпится. Взвалив на спину тяжелые мешки, спешу к выходу.
Ленинградцы в поезде хвалились, будто в Питере на улицах идеальный порядок - не то что в Москве: снег убран, лед с тротуаров сколот.
И вот - площадь Восстания. Еще темно (в Москве в этот час гораздо светлее). Чуть-чуть развидняется. Мигают синие лампочки у ворот. Площадь покрыта глубоким, выше колен снегом. По узенькой - не разойтись со встречным - тропиночке пересекаю наискось площадь, иду к Знаменской.
Перспектива Невского тонет в предутренней мгле. Людей на улице очень немного, но, по-видимому, больше все-таки, чем в другое время. Спешат на работу.
Походка у всех бодрая. Дистрофических лиц не видно. И не видно на площади развалин. Силуэт города по первому впечатлению не изменился.
Улица Восстания цела.
За ночь намело целые горы снега. Даже по тротуару идти можно только по тропочке, которую протоптали первые утренние пешеходы.
Чтобы "приучить себя", иду нарочно по той стороне, где почти на каждом доме сделаны - белым по синему - трафаретные надписи:
"Граждане! При артобстрелах эта сторона улицы наиболее опасна!"
Рядом, на стенах, заборах и на дощатых ящиках-ставнях (их осталось немного) такие же трафаретные призывы:
"Берегись гриппа! Сохраняй ноги в тепле!"
"Не оставляй топящуюся печь без присмотра!"
"Граждане! Не оставляйте зажженных светильников!"
В этом возгласе что-то даже античное или средневековое.
Я дома. Но жить мне негде. Большая комната заселена. У мамы тепло, уютно, да тесно. Третьему не поместиться. А в мою комнату страшно заходить. К приезду моему там навели порядок, но до чего же убогий этот порядок! Стены и потолок черны от копоти. В комнате шесть-семь градусов мороза! Стекла не вставлены. Фанера еле держится. А ведь я жил здесь - всю долгую зиму 1941/42 года.
Избаловал я себя в Москве и на фронте!
Устроился в "Астории". Тоже убого, холодно, кое-как, на живую нитку, но - после улицы Восстания - все выглядит каким-то постыдно-развратным.
Занимаюсь тем, что хожу по городу и разношу письма и посылки.
Мне повезло. Оказывается, уже два-три дня в городе не было обстрелов. А до этого, говорят, творилось что-то неописуемое. Десятки и даже сотни жертв за один день.
Сегодня вечером шел по улице Чайковского, и вдруг над головой знакомое и уже забытое:
Пи-и-и-и-у-у-у!..
И через секунду-две где-то в приличном отдалении раскатистый грохот.
Один, другой, третий удар.
А на улице всё по-прежнему. Шел тихий святочный снег. Дети катались на финских санках. На приступке подъезда пожилая женщина колола березовые полешки.
Люди шагали, не обращая внимания на это зловещее курлыканье вражеских снарядов. Было в этом что-то и умилительное и - страшное, противоестественное.
...У Г. сияла, вся в электрических лампочках, огромная, до потолка, ёлка. Девочка лежала в постели (у нее грипп), разглядывая какое-то лото "Дядя Степа".
Папа Г. чинил электрическую плитку. А за окном все бухало и грохало.
Пришла из детской поликлиники женщина-врач, молодая, в валенках, в белом халате, натянутом на зимнее пальто.
Когда я в разговоре заметил, что "все-таки постреливают", она сказала:
- Да, но это же далеко...
- А где, по-вашему?
Она склонила голову, как будто выслушивая больного, прищурила глаз. За окном опять бабахнуло.
- Пожалуй, на Петроградской, - сказала докторша.
Позже
Был у Р.М.Гуревич в больнице Эрисмана. И оказалось, что давешняя детская докторша была права. Когда я третьего дня сидел на елке у больной Ирочки Г., немцы как раз обстреливали площадь Льва Толстого и окрестные улицы.
Ревекка Марковна мне рассказывала:
- Третьего дня у нас погибла молодая женщина-врач. Накинула на халат пальтецо, побежала на площадь Льва Толстого в булочную за хлебом. Через полчаса уже лежала в больничном морге.
(Я вспомнил, как я тогда разбирался в письмах и посылках и раздумывал, куда мне раньше поехать: на Петроградскую или на улицу Чайковского. Поехал на Чайковскую.)
...Сама Р.М. живет тут же, при больнице. У нее комната, довольно уютная, на четвертом этаже.
Недавно позвали Р.М. вниз, в палату. В это время начался обстрел.
Когда Р.М. вернулась к себе, в комнате лежало восемь увесистых осколков. Стекла в окнах, недавно лишь вставленные, опять выбиты.
Сейчас комната еще раз приведена в порядок, однако все в порядок не приведешь. Входная дверь и дверца платяного шкафа в трех местах пробиты насквозь. Следы на потолке и на стенах кое-как замазаны известкой.
...Несколько дней не записывал, некогда.
11-го и 12-го было сравнительно тихо.
Тринадцатого где-то на окраинах постукивали, но не очень.
Ленинградцы считают, что вообще все эти дни у них "выходные".
Четырнадцатого к вечеру стало погромыхивать довольно основательно. Поздно вечером шел мимо Публичной библиотеки. В конце Садовой (за Нарвскими, следовательно, воротами) огненные сполохи. Характерные розовые вспышки (электрические разряды трамваев - те сине-голубые, бледные, лунные). А может быть, это и не в Ленинграде, а где-нибудь дальше, за чертой города, - в Петергофе или в Кронштадте?