Читаем без скачивания Скандальная молодость - Альберто Бевилакуа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подгоняемое рукоятками топоров и остриями заступов, несчастное животное не понимало, откуда столько ярости и боли. Бык был так огромен, что от его шагов сотрясались верхушки деревьев, а сам он казался красно-коричневой горой. Рога блестели. Шея вздымалась, как башня. Самое страшное произошло, когда он внезапно остановился и пристально посмотрел на паводок, границы которого сливались с сумерками. Быка загнали на камни напротив старого русла, в которое ускользнула Дзелия. Мужчины схватили его за ноги, женщины упали на колени, простирая руки к его мошонке, словно к святому источнику. Они распевали слова заклятья, которое носит имя Галадура.
Огромный детородный орган вырвался на свободу, рассекая воздух. Женщины постарались, чтобы он обрел всю свою мощь. Сейчас они смеялись и плакали, охваченные безумием, с которым животное пыталось бороться, грозно тряся рогами; оно издавало жалобные стоны, словно охваченное стыдом, и, пытаясь спастись бегством, заставляло толпу откатываться то влево, то вправо.
Прорицательницы — строльги — и священники смотрели вдаль над поймой. И первые воззвали к Богу, а вторые — к Био, прося, чтобы семени выплеснулось как можно больше и чтобы все оно разлилось по берегу реки: тогда, как они уверяли, паводок пойдет на спад.
Совсем юная девушка сорвала с себя одежду и бросилась между задними ногами быка; налитый кровью стержень пронзил бы ее до самого сердца, если бы ее вовремя не оттащили. Бык покачнулся, ища опору. Пока семя выплескивалось в руки тех, кому больше повезло, он сломал ствол тополя. Его схватили за рога, и люди, цепляясь друг за друга, поволокли за собой животное, которое теперь двигалось вбок и бегом, несмотря на извержение семени, которому, казалось, не будет конца — оно заливало траву и корни, и строльги ликовали, ибо их просьба была услышана. Бык бежал, пока мог. А затем подчинился бесстыдной силе, превращавшей людей в больших животных, чем он сам: детородный орган втянулся обратно, плоский, как огромный пузырь, из которого выпустили воздух, хотя его и пытались удержать, дико крича и впиваясь в него ногтями.
И тогда они его убили.
Заклятье требовало, чтобы кровь тоже разлилась. Земля стала ярко-красной. Бык некоторое время держался на перебитых передних ногах, потом кости прорвали кожу, и он упал, как подкошенный. Над плотинами пронесся жалобный стон. Наибольшую жестокость проявили женщины, вооруженные ножами masen, которые они вонзали ему в яички и в сердце.
Эти видения, более древние, чем память, вспомнила Дзелия Гросси, у которой тогда еще не было этого имени; у нее вообще не было никакого имени. Толпа исчезла, как по волшебству. Цапля, замершая в неподвижности на фоне солнечного диска, созерцала паводок, и в самом деле пошедший на спад, и девочку, которая, с трудом держась на ногах, все-таки продолжала идти вперед между остатков жертвоприношения. Когда она подошла к быку и опустилась на колени, он еще дышал; отсеченный орган был брошен в грязь, и в устремленных на него глазах умирающего животного пульсировала тоска.
Цапля оторвалась от солнца и продолжила свой полет. Какой-то священник вышел на плотину, звеня в колокольчик и сияя величием золотого распятия. Тем временем течение реки вновь обретало свое величавое спокойствие, и доносившееся со всех сторон пение жаворонков подсказывало, какие деревья уцелели.
Так Дзелия Гросси вошла в то, что называют жизнью. Впрочем, никто не знает, что же это такое.
— Это забастовка восьмого числа! — воскликнул он.
— Забастовки нет, — был ответ. — И никогда не будет.
Его заставили выйти из цепочки арестантов во дворе и отвели в оружейную комнату.
— Род занятий? — спросил лейтенант.
— Работа фантазии.
Удар хлыста поперек груди.
— Имя и фамилия?
— Меня зовут Безумный Парменио. Парменио, как Беттоли.
— Безумный? По какой причине?
— Безумные не знают слова «причина». Поэтому они счастливы.
— Я тебе приказываю назвать причину. И немедленно!
Парменио пожал плечами. И ответил, мягко и с отсутствующим видом:
— Я считаю реальность воображением. И наоборот. Я считаю правду предположением и ложью.
— Этой причины я не понимаю. Приказываю назвать нормальную!
— Я считаю, что жизнь состоит из странных событий, которые опровергают ее логику. Через чудеса возможного.
— Причину, которую можно понять! — потребовал разъяренный офицер.
— Я верю в небесную истину. И мой спутник — Вселенная.
— То есть ты католик?
— Нет.
— Отвечай: нет, синьор!
— Нет, синьор, я не католик.
— Значит, ты сектант?
— Да, — усмехнулся Парменио. — Я — член секты, которая предупреждает: бойтесь офицеров и чистой совести. Убивайте героев. Плетите заговоры, особенно против самих себя. Верьте только в обратную сторону луны…
— Продолжай! — приказал офицер.
— Истории не существует, трагедии человечества есть не что иное, как жалкие метаморфозы. Гибнет все, кроме иронии. Мы всего лишь рыбаки без рыбы, созерцающие окончательный закат.
— Вполне достаточно, — с удовлетворением отметил офицер. — Ты действительно сумасшедший. И для сумасшедшего говоришь весьма неплохо.
В оружейную постоянно входили вестовые и, пройдя через помещение, исчезали где-то в глубине за дверью; было совершенно очевидно, что прибывали они из деревень, потому что, когда они отряхивались, от их гимнастерок поднималась пыль и повисала в воздухе между столами с мраморными столешницами, на которых лежали раненые и убитые, прикрытые окровавленными простынями.
Вокруг ламп вились мотыльки, и мгновениями в комнате были слышны только шорох их крылышек и слабое дыхание, свидетельствующее, что некоторые раненые еще живы.
— Мы убьем и Оресте Фьонду.
— Я знаю, — сказал Парменио.
— Да здравствует Фьонда! — с сарказмом в голосе выкрикнул лейтенант, вспомнив тот крик, с которым от рассвета до заката демонстранты выходили ему навстречу в пармских деревнях. — Да здравствует забастовка!
Парменио повторил его слова, но без сарказма.
Лейтенант с ненавистью уставился на него:
— Фьонда просто жалкий горлопан. Он же никогда не был рабочим. Как он может заседать в Палате Труда? По какому праву он руководит Комитетом?
— Ты сам его убьешь?
— Сам, — подтвердил лейтенант. — Своими руками.
Он поднял шпагу:
— Я перережу ему горло и отрежу яйца. Кстати, яйца я отправлю в Общество Аграриев или в Лигу, или, если это тебе больше нравится, его мамочке!
— Моя фамилия, — сказал тогда Парменио, — Фьонда. Оресте — мой брат. Если ты его действительно убьешь и отрежешь яйца, то должен отдать их мне. Наша мать уже много лет как умерла. А лучше отрежь свои, потому что это он тебя убьет.
Лейтенант осмотрелся, словно на поле боя, прикидывая, что же осталось в результате этой бессмысленной трагедии. Со двора донесся чей-то голос.
— Они в панике, — заявил он, гордо вскинув голову.
— Они поют, — поправил Парменио.
И в самом деле, в ночи эта песня без слов звучала с такой мощью, что ее было слышно за стенами казармы.
— Это жалобный стон, — упорствовал лейтенант.
— Это — «Реквием» Верди.
И Парменио откинул простыню на одном из столов. Он с самого начала заметил две босые ступни с порезом на правой и подумал, что это какая-нибудь мертвая девочка. Но это было не так. Как только Парменио открыл ей лицо, Дзелия впилась взглядом в обоих мужчин, и блеск ее глаз, подобный блеску глаз зверя в норе, заставил мир насторожиться.
Из своего дома в Санта Кроче Парменио внимательно смотрел на рассеченную каналами равнину, на заржавевшие краны маленьких стапелей, на которых ужe давно ничего не разгружали, на видневшиеся башня Сетте Кастелла и Пьеве ди Саличето, вдыхая воздух с другого берега По, из Помпонеско.
Он отметил, что мужчины, все, как один, здоровяки в плащах из грубой ткани и войлочных шляпах, были заняты беседой между собой. А женщины, озираясь, уходили из деревень и прятались в шалашах, заваленных старыми якорями, тросами и парусами, которыми, как и кранами, уже сто лет никто не пользовался; или же спускались по каналам, поверхность которых была покрыта ожидающими буксировки плавающими бревнами; некоторые находили укрытие на какой-нибудь из барж, много лет стоявших на приколе и почти полностью погруженных в грязь, которая плотной коркой покрывала полусгнившие борта. Они шли не заниматься любовью и не красть — они шли тайно выплакать свое отчаяние. На этой земле плакать было принято так, чтобы никто этого не видел.
— Это земля, которая никогда не изменится, — заявлял Парменио и продолжал без устали бродить по дорогам и пойме, в надежде, что она таки изменится у него на глазах.
— Ее изменят наши революции, — отвечали ему.