Читаем без скачивания Теневая черта - Джозеф Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Днем Рэнсом принес мне чашку чая и, стоя в ожидании, с подносом в руке, заметил в меру сочувственным тоном:
— А вы не сдаетесь, сэр.
— Да, — сказал я. — Нас с вами, видно, забыли.
— Забыли, сэр?
— Ну да, нас забыл демон лихорадки, хозяйничающий на этом судне, сказал я.
Рэнсом бросил мне один из своих симпатичных, умных, быстрых взглядов и ушел с подносом. Мне пришло в голову, что, пожалуй, я говорил в духе мистера Бернса.
Это раздосадовало меня. Однако в мрачные минуты я часто ловил себя на таком отношении к нашим невзгодам, которое было скорее уместно в борьбе с живым врагом.
Да. Демон лихорадки еще не наложил свою руку ни на Рэнсома, ни на меня. Но он мог это стлать в любую минуту. Это была одна из тех мыслей, с которыми надо бороться, которые надо отгонять во что бы то ни стало.
Думать о том, что Рэнсом, на котором лежало все хозяйство судна, может слечь было невыносимо. А что сталось бы с судном, если бы свалился я? Ведь мистер Бернс еще так слаб, что не может стоять, не держась за койку, а младший помощник доведен до полного слабоумия.
Представить ceбe это было невозможно, или, вернее, это было слишком легко себе представить.
Я был один на юте. Так как судно все равно не слушалось руля, я отослал рулевого посидеть или полежать где-нибудь в тени. Силы людей были так подорваны, что следовало избегать всякого лишнего напряжения.
Рулевым был суровый Гэмбрил с седеющей бородой.
Он ушел с готовностью, но он, бедняга, так ослабел от повторных приступов лихорадки, что, спускаясь по кормовому трапу, должен был повернуться боком и держаться обеими руками за медный поручень. Это зрелище буквально надрывало сердце. И однако ему не было ни значительно хуже, ни значительно лучше, чем большинству из полудюжины несчастных жертв, которых я мог вызвать на палубу.
Это был ужасающе безжизненный день. Несколько дней подряд в отдалении появлялись низко нависшие тучи, белые массы с темными извилинами, покоящиеся на воде, неподвижные, почти плотные и, однако, все время Неуловимо меняющие облик. К вечеру они обычно исчезали. Но в этот день они ждали заходящего солнца, которое, прежде чем сесть, угрюмо горело и тлело среди них. Над верхушками мачт снова появились пунктуальные и надоедливые звезды, но воздух оставался стоячим и гнетущим.
Верный Рэнсом зажег лампы нактоуза и, точно тень, скользнул ко мне.
— Не спуститесь ли вы вниз, сэр, и не попробуете ли скушать что-нибудь? — предложил он.
От его тихого голоса я вздрогнул. Я стоял, глядя за борт, ничего не говоря, ничего не чувствуя, даже усталости, побежденный злыми чарами.
— Рэнсом, — отрывисто спросил я, — сколько дней я уже на палубе? Я теряю представление о времени.
— Четырнадцать дней, сэр, — сказал он, — в прошлый понедельник было две недели, как мы снялись с якоря.
Его ровный голос звучал печально. Он немного подождал, затем прибавил:
— Сегодня первый раз похоже, что будет дождь.
Тогда я заметил широкую тень на горизонте, совершенно затмившую низкие звезды; те же, которые были над головой, когда я взглянул на них, казалось, светились сквозь пелену дыма.
Как попала туда тень, как она заползла так высоко, я не мог сказать. Вид у нее был зловещий. Воздух был неподвижен. По новому приглашению Рэнсома я спустился в каюту, чтобы, выражаясь его словами, "попробовать скушать что-нибудь". Вряд ли эта попытка была очень успешной. Полагаю, что в этот период я поддерживал свои силы едой, как обычно; но воспоминание осталось у меня такое, будто в те дни жизнь поддерживалась непобедимой мучительной тревогой, точно каким-то адским возбуждающим средством, укрепляющим и разрушающим в одно и то же время.
Это единственный период в моей жизни, когда я пытался вести дневник. Нет, не единственный. Годы спустя.
в условиях душевного одиночества, я записывал на бумаге мысли и события двадцати дней. Но сейчас это случилось в первый раз. Я не помню, как это вышло или как записная книжка и карандаш попали ко мне в руки. Нельзя себе представить, чтобы я искал их намеренно. Я полагаю, что они спасли меня от ненормальной привычки разговаривать с самим собой.
Странно то, что в обоих случаях я прибег к этому при таких обстоятельствах, когда я не надеялся, выражаясь вульгарно, «выпутаться». Не мог я ожидать и того, что рассказ меня переживет. Это показывает, что тут была только потребность в душевном облегчении, а не желание говорить о себе.
Здесь я должен дать другой образчик этого дневника, несколько отдельных строк, которые теперь кажутся мне самому такими призрачными, взятых из записи, сделанной в тот вечер.
* * *
"В небе происходит что-то, похожее на разложение, на гниение воздуха, который остается все таким же неподвижным. В конце концов простые тучи, которые могут принести ветер или дождь, а могут и не принести ни того, ни другого. Странно, что это так волнует меня. Такое чувство, как будто все мои грехи призывают меня к ответу.
Но я думаю, вся беда в том, что судно все еще стоит неподвижно, не поддаваясь управлению, и что у меня нет дела, которое помешало бы моему воображению дико рыскать среди устрашающих образов самого худшего, что может случиться с нами. Что-то будет? Вероятно, ничего. Или же все, что угодно. Может быть, бешеный шквал яростно налетит на нас. А на палубе пять человек, их жизнеспособности и силы хватит, скажем, на двоих. Все наши паруса может сорвать. Поднят каждый дюйм парусины с тех пор, как мы снялись с якоря в устье Меи-нам, пятнадцать дней тому назад… Или пятнадцать веков. Мне кажется, что вся моя жизнь до того рокового дня бесконечно далека от меня, — бледнеющее воспоминание легкомысленной юности, нечто по ту сторону какой-то тени.
Да, паруса очень легко может сорвать. А это все равно, что смертный приговор. У нас не хватит сил, чтобы поставить запасные; невероятно, но это так. Или даже может снести мачты. С судов сносило мачты во время шквала только потому, что не были достаточно быстро приняты меры, а у нас нет сил, чтобы брасопить реи. Это все равно, что быть связанным по рукам и ногам перед тем, как вам перережут горло. Больше всего ужасает меня то, что я боюсь пойти на палубу, встретить все это лицом к лицу. Это мой долг перед судном, перед матросами там, на палубе, готовыми, как их ни мало, по первому моему слову отдать последние силы. А я увиливаю. От одной только мысли об этом. Мое первое командование.
Теперь я понимаю это странное чувство неуверенности, возникавшее у меня в прошлом. Я всегда подозревал, что могу оказаться негодным. И вот положительное доказательство. Я увиливаю. Я "не гожусь".
* * *
В это самое мгновение или, быть может, секунду спустя я заметил, что в каюте стоит Рэнсом. Что-то в выражении его лица поразило меня. Я не понял, что оно может означать.
— Кто-нибудь умер? — воскликнул я.
Теперь была его очередь удивиться:
— Умер? Я ничего не знаю, сэр. Я был на баке всего десять минут тому назад, и там все были живы.
— Вы испугали меня, — сказал я.
У него был удивительно приятный голос. Он объяснил, что спустился вниз закрыть иллюминатор у мистера Бернса на случай, если пойдет дождь. Он не знал, что я в каюте, прибавил он.
— Что на море? — спросил я.
— Страшная тьма, сэр. Что-то будет наверняка.
— С какой стороны?
— Кругом, сэр.
— Кругом. Наверняка, — лениво повторил я, опершись локтями о стол.
Рэнсом медлил в каюте, как будто ему надо что-то сделать здесь, но он не решается.
Я вдруг сказал:
— Вы думаете, мне следует быть наверху?
Он ответил сразу, но без особого ударения или подчеркивания:
— Да, сэр.
Я быстро поднялся, а он посторонился, давая мне пройти. Идя к трапу, я услышал голос мистера Бернса:
— Закройте мою дверь, стюард.
И несколько удивленный ответ Рэнсома:
— Слушаю, сэр.
Я думал, что все мои чувства притупились до полного равнодушия. Но пребывание на палубе оказалось таким же мучительным, как всегда. Непроницаемый мрак окутывал судно так плотно, что казалось, стоит протянуть руку за борт — и прикоснешься к какому-то неземному веществу. Это вызывало ощущение непостижимого ужаса и невыразимой тайны. Немногие звезды над головой изливали тусклый свет только на судно, не отбрасывая лучей на воду, разрозненными стрелами прорезывая атмосферу, превратившуюся в сажу. Ничего подобного я никогда еще не видел — невозможность установить, откуда может прийти перемена, — угроза, обступившая со всех сторон.
У руля все еще никого не было. Неподвижность всего окружающего была полная. Если воздух стал черен, то море, казалось, стало твердым. Не стоило ни смотреть в каком бы то ни было направлении, ни улавливать какиенибудь знаки, ни гадать о близости мгновенья. Придет время — и мрак молча одолеет ту капельку звездного света, какая падает на судно, и конец всему наступит без вздоха, движения или ропота, и все наши сердца перестанут биться, точно остановившиеся часы.