Читаем без скачивания Меньший среди братьев - Григорий Бакланов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот уж воистину — ибо не ведают, что творят. Могло ли тогда нашему дорогому и добрей-шему Игорю Игнатьевичу прийти в голову, могло ли ему померещиться, что этот человек сменит его и он сам, своими руками готовит себе такую замену? Вавакин благодарил всех за доброже-лательную критику и меня благодарил, поскольку это в интересах дела… Люди, способные на самоуничижение, способные долго терпеть, — страшные люди.
Наш нынешний декан — не гений и не безгрешен, как все, но он добрый человек. И у него есть смешные стариковские слабости: как он праздновал свой юбилей, как носился с этим, как все принимал всерьез. А телеграммы, приветственные адреса! Всех специально обзванивали заранее, посылали напоминания в другие города, и после он умилялся над телеграммами до слез: „Вот как оценивают… Я просто не мог ожидать. И посмотрите, какие люди!..“
И все-таки многое ему простится. Здесь его последний пост в жизни, он знал это и отсюда не стремился. Все его честолюбие связано с факультетом, он хотел оставить по себе добрую память и готов был всего себя положить тут. А для Вавакина факультет станет трамплином. Чтобы выше прыгнуть отсюда, он готов будет утрамбовать его. Я не за себя беспокоюсь, мне наших студентов жаль. И оскорбительно — ведь серая посредственность.
Вавакин вдруг устремился вниз, весь нацеленный. Не оценив момента, Радецкий сунулся было со своим каким-то вопросом, но был отметен — уходит Черванев, его провожают. Побыл, тронул маятник рукой, часы пошли, можно удалиться. Я делаю вид, что ничего этого не вижу, я занят чтением.
И вот Вавакин опять за столом, уперся костяшками пальцев, возвысился. Широкий грудной ящик, плечи подняты, оттопыренные мочки ушей подперты желваками. Тусклым за стеклами очков взглядом обвел пустые ряды и тех немногих, кто присутствует сегодня на защите. И вот этим человеком будут отныне интересоваться многие, его мнение начнут выяснять, передавать конфиденциально. Я ни разу не видел, чтобы глаза его засветились мыслью, стекла очков блестят, и только. Что такое в вечном сумраке скрывается там, что не излучает света и не впускает свет внутрь? Да что же может скрываться, кроме пустоты? Самая главная, самая охраняемая тайна, из всех тайн пустота. Пока он был мал, это было видно всем. Пройдет время, привыкнут видеть его в новой должности, и кто что подумает? Жесты, тусклый взгляд все будет казаться значи-тельным: не так, мол, просто, за этим что-то есть. А манера держаться на отдалении, сохранять должную дистанцию между собой и остальными, этой многообещающей манеры ему уже не занимать.
— Ну что же, товарищи, начнем. Кха-кха-кхым…
Натужный голос его сразу сипнет. Я поневоле чувствую першение в горле, потребность откашляться. Слушать его лекции — мука: не читает, рожает. И ходит, ходит перед доской, ни разу ни на кого не подняв глаза, хоть бы аудитория вовсе была пуста. Но всех, кто не посещал его лекций, срезает на экзаменах.
— Что у нас сегодня с кворумом, Адель Павловна?
— С кворумом у нас, Митрофан Гаврилович, сегодня, как никогда, все обстоит благополуч-но. Сегодня более, чем всегда: две трети плюс два, даже плюс три, — считает она по головам. — Даже, вон я вижу, плюс четыре голоса…
И вместе с ней все смотрят на дверь. В дверях наш декан. Как во всем чужом — так ему велик стал его собственный костюм, — бредет он, шаркая подошвами. Все видят, как он, с усилием напрягая высохшие ноги, подымается на одну ступеньку, на другую, движется на возвышении к столу. Сел на отодвинутый для него стул, сидит, истратив все силы, бледный.
Перегнув тугую шею, Вавакин что-то говорит ему, нахмурясь. С другой стороны что-то говорит Адель Павловна. Он обвел зал потерянным взглядом, худая рука в широком рукаве махнула бессильно: продолжайте.
Ведь он пришел потому, что стало известно: будет Черванев. Счел, что неудобно не встре-тить. Для этого встал с постели, оделся. Страшно подумать, как он одевался, представить это. И шел, и ехал, и опоздал.
На фронте я видел, как раненная при бомбежке артиллерийская лошадь, привыкшая тянуть из последних сил, пыталась встать. С перебитым позвоночником, она упиралась передними ногами, вся дрожа, подковы разъезжались по мерзлой земле, и смотрела, смотрела на людей. Ее дострелили, пожалев. И мясо было нужно.
Ведь он сейчас видит жизнь после себя. Вот так все будет продолжаться, когда его не будет. Или мы только про других понимаем, а про себя понять нам не дано? И так же по пятницам с большим волнением будет выходить на кафедру Адель Павловна и докладывать ученому совету об очередном соискателе.
Как у засыпающей птицы, глаза декана задергиваются устало, он открывает их, сидит, поддерживая голову рукой. Адель Павловна читает с кафедры, то и дело поверх очков значительно поглядывая в зал:
— С октября тысяча девятьсот шестьдесят седьмого по февраль тысяча девятьсот семьдесят четвертого года товарищ Дорогавцев… Товарищ Дорогавцев показал себя… Способствовал… Товарищ Дорогавцев пользуется заслуженным авторитетом… Товарищ Дорогавцев… Товарищ Дорогавцев…
Поднялся Вавакин.
— Имеются ли вопросы у товарищей? Тогда переходим непосредственно к защите диссер-тации.
И взглядом, и жестом пригласил Дорогавцева подняться. У меня есть вопрос, но к самому себе: меня это раздражает по существу или потому, что не я в главной роли? Ведь только что я устремился председательствовать, и говорились бы те же самые слова, и я бы говорил… Так неужели все дело в том, что предпочли не меня, что я сижу статистом в рядах и потому мне сразу открылось все и стало видно?
Глава ХVII
— Уважаемый товарищ председатель! — взгляд Дорогавцева с кафедры объял обоих: и декана, и Вавакина. — Уважаемые товарищи члены ученого совета! Уважаемые товарищи!
Плоско сложенным носовым платком утерся ото лба вверх, глянул в платок, еще утерся, еще глянул, сложил по тем же сгибам и спрятал в карман. Сейчас он кратко перескажет свою диссер-тацию, потом Адель Павловна выйдет читать официальные отзывы, читать будет с выражением, долго, потом отзывы отдельных лиц, которые якобы сами поступили, но которые соискатель организовал и собрал, и всем это известно, однако говорить об этом не принято, а доказать невозможно. И чтение будет заканчиваться стандартным: „Отзыв положительный, замечаний нет“. Для приличия, для видимости надо бы, конечно, вставить парочку замечаний, но думать лень, сойдет и так: замечаний нет. Все равно все всё понимают, знают правила игры, хоть правила и обновились несколько: теперь требуют, чтобы обязательно были указаны и подчеркнуты научная новизна, актуальность и практическое значение диссертации.
— Научная новизна диссертации заключается в том, что в ней впервые прослеживаются такие особенности, как… — словно не о себе читает по бумажке Дорогавцев. Я не вслушиваюсь, слышу только шелестение слов… Обобщенный опыт, опирающийся на обширный материал… На основе действенности и эффективности… Взаимодействие и взаимовлияние… Умение прислушиваться к голосу… Мобилизующее значение…
Какой-то особый, шипящий, шелестящий язык. И в каждом отзыве, и в выступлениях оппо-нентов будут подчеркнуты научная новизна, актуальность, практическое значение диссертации.
Почему Дорогавцев не защищается по физике, скажем, по математике? Ему ведь все равно, лишь бы кандидатом. Но там нужны конкретные знания, а здесь, он уверен, можно просто болтать. И никогда он не поверит, что для кого-то это дело совести, дело всей жизни, а не средство хорошо устроиться.
Я не могу видеть, как он каждый раз достает свой сложенный платочек, утирается, смотрит в него и опять бережно складывает по тем же сгибам.
У Вавакина точно такой же в кармане, и точно так же он разворачивает его и складывает бережно.
Члены ученого совета листают машинописные тексты, каждый занят своим делом — ведь три часа сидеть! — но выглядит это так, будто еще раз знакомятся с диссертацией. Вавакин пишет за столом президиума, пишет и поглядывает на кончик шариковой ручки: есть еще паста? не исписалась? Ручка почетная — выдавали недавно на одном совещании. По ней сразу можно отличить участника совещания. Вдруг повернул лицо к диссертанту, строго прислушался, будто зазвучали не те нотки, не то что-то послышалось. Вот уж можно не опасаться — все ноты те. И ни одной своей.
Какая-то женщина через несколько рядов от меня взволнованно кивает каждому слову диссертанта высокой золотисто-седой прической. Под этим огромным сооружением маленькое исстрадавшееся лицо. Жена? Неужели это ее выносили тогда на носилках? Вот она понимает практическое значение диссертации, знает, сколько мучений всей семье стоило написание ее, как это долго длилось. А еще сдавался кандидатский минимум, иностранный язык… И всякий раз волнения, ожидания, надежды.
В сущности, для нее сейчас решается главный вопрос — вопрос будущего содержания семьи. Разве можно что-либо объяснить ей, если даже мудрецы предпочитают тех людей, которые приносят деньги, а не тех, кто уносит. До конца дней она будет убеждена, что просто сами позанимали все хорошие места и не пускают ее мужа в науку. И я своей лысиной и бородой украшаю это сидение ученых мужей, сижу в темных очках, в которых стыд все же не так ест глаза. Если бы только стыдом кончалось. Бездарный человек всюду опускает жизнь до своего уровня и плодит, плодит вокруг себя бездарен. И Вавакину необходим Дорогавцев, а Дорогавцеву потребу-ется другой Дорогавцев, еще меньшего калибра.