Читаем без скачивания Меньший среди братьев - Григорий Бакланов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В сущности, для нее сейчас решается главный вопрос — вопрос будущего содержания семьи. Разве можно что-либо объяснить ей, если даже мудрецы предпочитают тех людей, которые приносят деньги, а не тех, кто уносит. До конца дней она будет убеждена, что просто сами позанимали все хорошие места и не пускают ее мужа в науку. И я своей лысиной и бородой украшаю это сидение ученых мужей, сижу в темных очках, в которых стыд все же не так ест глаза. Если бы только стыдом кончалось. Бездарный человек всюду опускает жизнь до своего уровня и плодит, плодит вокруг себя бездарен. И Вавакину необходим Дорогавцев, а Дорогавцеву потребу-ется другой Дорогавцев, еще меньшего калибра.
Еще раз напоследок утеревшись и сложив платок, Дорогавцев сходит вниз, горячо одобряе-мый взглядами жены. А у него у самого глаза пока ещё растерянные, вопрошающие. Ничего, это проходит быстро, а там и уверенность появится.
— Имеются ли вопросы у товарищей? — встал Вавакин. — Вопросов нет. Адель Павловна, кха-кхым, ознакомьте нас с имеющимися отзывами.
Декан вздрагивает от его голоса, оглядывает аудиторию. Кажется, в первый момент он не может вспомнить, где он. Встает, бредет за спинками стульев, слышно в наступившей тишине шарканье его подошв.
Остановился у края, смотрит со ступеней вниз, как в пропасть. Неуверенно поворотившись боком, начинает спускаться, как дитя: одну ногу спустит, другую приставит к ней, одну — другую. Все видят, никто не решается встать, свести. Я тоже не решаюсь — недавно еще он был такой же, как мы все.
Декан идет к двери, держась прямо, высоко подняв голову. Седая шевелюра, большие мертвые уши. Воротник пиджака задрался, он не замечает этого, он так всегда следил за собой.
Дверь за деканом закрылась, переждав, выхожу и я.
Коридоры пусты, но у лестницы, у ее мраморных перил, как всегда, толпятся студенты и студентки в пальто, в куртках. С этим всю жизнь боролся наш декан, и все равно поколение за поколением студенты повторяют одно и то же: оденутся в раздевалке, потом, вспомнив какие-то дела, подымаются наверх одетые и толпятся у лестницы. Точно так же, сколько ни объясняю им, что „довлеть“ означает „хватать“ — „Довлеет дневи злоба его“, — то есть хватает на каждый день своей заботы, — они все говорят: довлеет надо мной. И это непреоборимо.
На кафедре две лаборантки и библиотекарша разговаривают о чем-то и замолкают, когда я вхожу. Я сажусь у телефона — „Я вам не помешаю?“ полистав записную книжку, чтобы все это имело вид делового звонка, набираю номер телефона Лели. В дни, когда на душе скверно, мне особенно хочется видеть ее.
Ни дома, ни на работе никто не отвечает, длинные гудки. Странно. Набираю снова. Долгие-долгие гудки. Не понимаю, что это может означать. Три женщины, стесненные моим присутст-вием, тихо разговаривают между собой, называют какое-то лекарство. Если бы Леля ответила, я бы положил трубку и позвонил ей с улицы. И пусть там голосуют без меня.
— Я слышу, вы о лекарстве говорите… Кому нужно лекарство, если не секрет? — снова набирая номер, спрашиваю я, чтобы оправдать свое сидение у телефона. И вдруг взгляд, полный надежды, худые руки сами складываются: перед грудью в умоляющий жест.
— Внучке!
Елизавета Федоровна, библиотекарша — тыщу лет уже знакомы, — начинает рассказывать, чем с детства болеет внучка, где и как и чем лечили, но вот появилось новое лекарство, а она не может его достать.
— Напишите название, — говорю я, вращая телефонный диск. — Я, правда, не гарантирую, но попытаюсь.
— Спасибо, огромное вам спасибо! — заранее горячо благодарит она. И обе лаборантки благодарят меня взглядами.
Теперь у Лели на работе занят телефон. Я звоню непрерывно, а женщина рассказывает свою историю, достает из сумочки фотографию мальчика в белой расстегнутой рубашке, какие носили до войны, это ее муж. Он таким и остался, она годится ему сейчас в бабушки. И уже ничего не изменишь.
Я знал ее историю, но все забывается. Он вернулся с фронта в середине войны, раненный в голову. Год с чем-то лежал по госпиталям. А потом все было хорошо, у них уже родилась дочка, и было воскресенье. Она столько раз рассказывала, что эта подробность мне запомнилась: она жарила оладьи к завтраку, а он играл во дворе в волейбол. Нам всем, когда мы вернулись с фронта, страстно хотелось доиграть те игры, которые мы не доиграли перед войной. И вот он играл в волейбол, было воскресенье, она жарила к завтраку оладьи из тертой картошки. Это тоже надо понять, в то время оладьи из тертой картошки — это был праздник в доме. И вдруг она слышит, стало тихо во дворе. Как потом оказалось, мяч попал ему в голову, просто волейбольный мяч. Но там было ранение. И кончилось всё, кончилась жизнь. И вот — внучка. И фотография мальчика в белой расстегнутой рубашке, какие носили еще до войны.
Спрятав записную книжку в карман, я еще раз обещаю достать лекарство, встаю и выхожу в коридор. Вот горе, вот истинное горе. А это все суета сует.
Из аудитории, как из парной, выскакивает один из оппонентов, Федченко, закуривает жадно. Увидев меня, издали показал: избавился, мол, отговорил.
Я подошел:
— Что там сейчас происходит?
— Общая дискуссия.
Дискуссия… О чем дискутировать? И вдруг слышу за дверьми голос Радецкого. Этого надо послушать. Вхожу, сажусь. Детски капризный голос Радецкого звучит с кафедры:
— …Все знают, мы с Геннадием Ивановичем всегда на разных позициях, всегда спорим.
Геннадий Иванович, профессор Громадин, прозванный студентами Спящий Лев, кивает своей некогда львиной головой.
— Но на этот раз мы с ним сошлись в оценках!
Кивает утвердительно Спящий Лев.
— На этот раз мы едины! Читается с интересом! Мне просто интересно было читать!
Ах ты лапочка! Ах ты правдолюбец! Да вам с Геннадием Ивановичем в паре выступать: всегда на разных позициях и каждый раз едины. У него одна из уникальнейших библиотек, сколько этот человек перечитал за свою жизнь, можно диву даваться. И ему понравилось, он, видите ли, читал с интересом. Загадка для меня этот человек. Старый холостяк, единственная его любовь — книги, которые ему даже завещать некому. Зачем ему эта роль?
Ведь если можно было бы говорить простыми словами, воскликнул бы Дорогавцев: „Братцы! Примите меня тоже, пустите к себе, дайте должность!..“ Но на защите диссертации с кафедры так говорить не полагается. А насколько бы упростилась жизнь.
Радецкий сошел с трибуны и вдруг спохватывается:
— Совершенно забыл, там опечатки! Встречаются просто анекдотические искажения смысла. Но это не вина диссертанта, это на совести наших машинисток.
И, сев на место, взволнованно оглянулся за одобрением — вот что поразительно. Неважно, что за текст произносил, какова роль, важно, как сыграл. Я поправляю рукой темные очки.
Ну, а если я даже выйду сейчас, скажу, что я думаю об этой диссертации, изменится что-либо? Ровным счетом ничего. Наоборот, возникнет видимость дискуссии. Когда при обеспеченном количестве голосов „за“ кто-то „против“, один-два бюллетеня признаны недействительными, это хорошо, встретились разные мнения, защита была интересной… Я только поставлю в неловкое положение своих коллег, которые в большинстве своем хорошие люди и все они торопятся домой — пятница, а я вдруг выйду стыдить их. Я не могу сделать это еще и потому, что слухи о назначе-нии меня деканом уже пошли, уже некоторые шутливо поздравляли меня, и теперь все решат, что я просто уязвлен и раздражение мое в этой ситуации вполне понятно.
Растроганный, подымается на трибуну Дорогавцев.
— Я рад отметить, что основные положения моего труда нашли понимание и отклик…
Итога я ждать не стал, я опустил бюллетень и сразу ушел. Недостает только, чтобы Дорогав-цев пригласил меня на банкет.
Глава ХVIII
Больше всего не хотелось мне сейчас расспросов, но Киры, к счастью, не было дома. Прошел час, два, за окном темно, ее нет, и не оставлено никакой записки. Если бы между нами произошла ссора и она ушла — так она проделывала не раз, чтобы поволновать, — я бы понял. Но ссоры не было. Я уже прислушиваюсь к каждому стуку лифта. То и дело звонит телефон. Какой-то человек упорно добивается:
— Любу мне… Как не туда? А куда я тогда попал?
Перегруженный едой, он тяжело дышит, медленно соображает. Поел, выпил, теперь ему — Любу. И снова звонок:
— Это кто говорит? Любу мне…
Не успел отойти от телефона, междугородный звонок:
— Попросите, пожалуйста, Сережу. Пятница, впереди два выходных. Ему Любу, ей — Сережу.
— Здесь нет Сережи? Извините… А вы в Москве… А я в Калининграде…
Милый женский голос, я чувствую, она и со мной поговорила бы, раз нет Сережи, но мне что-то не до нее.
Как сговорившись, звонят знакомые, полузнакомые, по делу, без дела, каждый говорит долго: „Ну, а вообще как?.. А что нового в жизни?..“ Может быть, как раз в этот момент звонит Кира, а телефон занят.