Читаем без скачивания Повести Ильи Ильича. Часть третья - Иван Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все, концентрация ушла. В голове Николая Ивановича звенела тишина, в висках стучала кровь, он перестал различать слова и формы, соединившись с телом и чувствуя наваливающуюся на него усталость. То, что он слышал и видел, – что это? Эти фантомы нельзя назвать ни сущностями, ни образами. Они граничат с его миром, для них нет названия. Они не живые, они как записи, как многократные копии откликов живого, сохраняющие его существования. Они разбегаются по мирам и ослабевают по ходу разбега до уровня информационного мусора, и только сфокусированное направляемое наблюдение и большая трата внутренней энергии позволяет их частично различить.
Старая татарка, поджав губы, продолжала смотреть на него, надеясь понять, что ему надо в ее дворе. Волин отвернулся от нее и увидел туалет, который обычно называют летним, и который для жильцов этого дома был единственным. Это был домик из досок такого же серо-соленого цвета, как у забора и древней пожарной вышки. В домике было три кабинки, одна из которых была замкнута на висячий замок. Старуха поняла, наконец, что ему здесь нужно, и закрыла глаза.
В кабинке было относительно чисто. Справив нужду, Волин понял, что мозаика в его голове практически сложилась. Истории из его рассказа и фантомы прошлого соединились. Он снова видел, как устроен его мир.
В чем-то Волин был похож на погибшего Николая, но стать его продолжением, оправдав мамины и бабушкины надежды, не мог. Его урок был другим. Он шел от веры к неверию. И от неверия к вере творцу и вседержителю. К пониманию цены жизни, которую не перевесит никакая польза, придуманная людьми. Польза товариществу, семье, церкви или даже огромная польза отчизне, которой всегда прикрывается государство, придумана нижним миром и его же интересами ограничивается. Разве можно за них погубить временную странницу, отпущенную на развитие? В развитии души есть главная цель жизни. Прервется жизнь, остановится развитие.
Жертва жизни не приветствуется, она только попускается, если не получается иначе в греховном мире, если выбор был свободным, и если интересы жертвы были в русле развития. Его дядя прощен, и слава богу, – первое, что понял Николай Иванович.
Второе, что он понял – свой урок. В составленной им мозаике он увидел худшую ловушку, придуманную людьми – блеф государства. Он тоже попался в эту ловушку в юности. Теперь у него есть шанс выскочить из нее. В том же месте, где его остановили, и уже не оглядываясь, наверстывать упущенное, доверяя единственному с детства понятному ему закону и совести, соединяющей его с неведомым.
Оставшаяся часть рассказа Волина встала на отведенное ей в мозаике место. Совесть Николая Ивановича успокоилась.
* * *«Бабушка (из дневника Красавцева).
Я много думал о том, что если бы смерть была такой, какой чаше всего представляется, – безжалостной и неумолимой разлучницей, – если бы счастье, любовь, жизненный опыт ничего бы не значили в сравнении с нею, то человеческий ум неизменно бы путался и глупел, ограниченный бесконечно высокой горой, на которую нельзя влезть, не сломав себе шеи.
Память питала мои догадки…
Я помню, как умер сосед, старик-татарин, как на улице было не обычно тихо, а лица людей на похоронах казались не по земному отстраненными. Я заранее представил пристойного, обмытого и одетого покойника и бог весть что нафантазировал себе, так что когда меня повели прощаться, – я вырвался, убежал в дальний край огорода, в заросли колючего камыша, и просидел там до вечера.
Я не мог объяснить смерть, я испугался её, я думал, что она отнимет у меня родителей и всех близких, а когда-нибудь завладеет мною…
Несколько позже погиб мой одноклассник; попал под машину.
Мальчика я недолюбливал; он был слишком шустр и драчлив. Когда же увидел его в гробу, тихого, с пятаками на глазах, с огромным лбом, – как живого, будто прилёгшего отдохнуть, – простил ему все насмешки. Было жутко, но не очень страшно. Вокруг были одноклассники, учительница нас построила, и мы, взявшись за руки, провожали гроб с драчуном до кладбища, чувствуя быстро бьющиеся сердца друг друга и представляя себя участниками красивой миссии. Асфальт, по которому мы шли, был мягкий, словно пластилин, и дымился на солнце…
Дюма-сын сказал о матери: «Она не узнала меня, а значит, не ведала, что покидает. Да и вообще, покидаем ли мы друг друга?..»»
Покидаем ли мы друг друга? – вот что поразило меня!
В своей семье я столкнулся со смертью, когда стал студентом. Вдруг пришла телеграмма: «Бабушка умерла». Мне показалось странным это мгновенное разделение: вчера еще была жива, а сегодня – нет. Трудно было представить, что бабушка исчезла, её нет, и будто никогда не было на свете. Тут я поймал себя на грешной мысли, что если правда, что она навсегда умерла, то мне спокойнее забыть, что она была. Ведь если не забыть – будут тревожить сказки об Анике-воине и Еруслане-богатыре, о боженьке, живущем на небе, или пригрезятся её высохшие жилистые руки, или вспомнится, как она почти ослепла и до того обессилела, что выдумала себе ведьму-кровопийцу на стороне, когда ведьма-болезнь принялась глодать её изнутри… Но как забыть, как можно против себя идти, когда чувства, притупившие, слабые, память, ум – всё отчаянно сопротивляется! Что значит «бабушки не было»?
Но это я себя уже оправдываю, потому что была у моей мысли обратная сторона, – ведь если спросить меня, люблю ли я бабушку, – не задумываясь отвечу, что люблю, и тут же себя поймаю. Будто я налгал. Не лгал, не лгал! – кому угодно повторить могу, множество раз! Но вот не лгал, а нехорошо на душе. Слишком моё «люблю» расплывчатое и не выстраданное, жалкенькое – больше всего расплывчатое; что за напасть! Точно «люблю» – не моё пока чувство, а в меня привнесённое, инородное тельце, которое живёт, дышит, но не прижилось окончательно. Феномен в том, что тельце есть, я не придумываю, и если это не медицинское открытие, то непременно психологическое откровение… Собственное же моё чувство развиться не могло. Могло быть уважение, почитание, наконец, – как ответ на то, что бабушка меня очень любила… Но никого я не мог до последнего времени поставить рядом с собой – из детского центризма и особенного душевного развития. Особенность мне часто мешала в делах со сверстниками, да и со всеми людьми, даже с родителями, – но я не выказывал её явно, берег, таил в себе и только до болезненности хотел объяснить себе отдельные моменты.
Я рос смирным и старался быть незаметным. Вряд ли можно было догадаться о буйстве моей души, когда я читал книгу или делал домашнее задание. Я точно дремал наяву, но зато как я жил во снах! О, если бы кто-нибудь знал об этой второй жизни! К счастью, сны не выдают нас.
То, что я видел вокруг себя, казалось лишенным красок, не удовлетворяло меня; и потом, раз всё равно истина не подвластна нам, раз человек посредством отражения вместо истины всё равно видит фантастическое, проще фантазировать самому, развивая чувства наиболее ярко, угадывая их стремления и вероятия души.
Что за интерес жить под бледным высоченным небом, кружащим голову, и смотреть на унылый пейзаж бедных загородных земель? Во сне то же небо бывает далёким и недвижным, а ещё надменным и голубым, как кусок чистого льда; а многокилометровое плато с верблюжьей колючкой и полынью переливается красками: жёлтой, красной, коричневой, белой! И бугры среди степи как чудесная сказка!.. И в этом мире живу один я, босой, с огромной головой. Захочу и буду неспешно подниматься по бугру, осторожно ступая на горячие камушки и огненный песок, буду отдёргивать пятки от жгучих колючек и вытаскивать сухие узкие травинки.
Пусть бугор будет блеклый, в редкой траве, зато я усыплю его красно-мрачными муравьями, окружу знойным воздухом, таким густым и тихим, что будет слышно, как скачут кузнецы и высоко звенит недовольный и одинокий шмель.
А потом я насажу там сад.
Будет огромный сад яблонь-карликов! Крепкие деревца врастут в глину, погрузнеют от яблок, и будет чудо, а не «как чудо», и восторг будет острее, чем в скучной действительности, и этот восторг станет воспоминаньем о реальном, а восторги обыденные я забуду, потому что там и восторгаться нечем и захлёбываться не от чего.
И много лет ещё я буду вспоминать, как смеялся, рвал яблоки-«китайки», ел их, бежал дальше и полон был счастья.
Наяву я стеснялся снов, точно стыдной болезни. Что если других людей сны не пьянят, не подчиняют их воображение, не заставляют думать и не будят столько страстей. Что если я одинок и это почти патология, которую нужно разрешить?
Теперь я бы мог радоваться, потому что тех снов уже не вижу; стал, как все, – ужасы снятся, бессмыслица, похоть. Как бабушка умерла, так и перестал видеть ясные сны, то есть такие сны, о которых говорит Короленко: «Сны занимали в детстве и юности значительную часть моего настроения… Я… в здоровом состоянии видел самые яркие сны и хорошо их помнил. Они переплетались с действительными событиями, порой страшно усиливая впечатления последних, а иногда сами по себе действовали так интенсивно, как будто это была сама действительность».