Читаем без скачивания Копенгага - Андрей Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пили с ним испанское вино и говорили о том, что распад Союза и развал Берлинской стены был спланирован в США. Я вставил в разговор, что недавно видел по немецкому каналу, как Горбачеву вручили орден, при этом нижняя строка на экране сообщала: «M. Gorbatschov, Die Deutche Asylbewerber».[15]
Его это невероятно рассмешило. Он хохотал. Все вокруг озирались. Никто глазам своим не верил.
Возможно, если бы кто-то другой ему сказал эти же самые слова, он бы брызгал слюной от брезгливости, но не в моем случае…
Затем мы пили французское вино и говорили о всякой чепухе, о том, как французская полиция отлавливает цыган.
— Как бродячих кошек или собак, — повторил он несколько раз.
Мы перешли на чилийское вино и заговорили о путешествиях Тобиаса Шеенбаума.[16] О его книге Keep the river on your right.
Он с неожиданным воодушевлением заговорил о том, как Шеенбаум описывает сцены каннибализма и эндоканнибализма.[17] Но превыше всего меня удивило то, что мистер Ли восхищался темой гомосексуализма перуанских индейцев. И когда я сказал, что вышел любопытный документальный фильм о том, как Шеенбаум жил в Гвинее и у него там был в каком-то племени друг-джюджю, мистер Ли вскочил, вскрикнул:
— О чем мы говорили все это время? Напрасно потерянное время! Почему мы сразу не заговорили о Шеенбауме? — И выбежал вон из Коммюнхуса.
Как выяснилось позже, я ему показался таинственной личностью. Так он сказал Дангуоле. С ней он мне передал маленький мешочек, в котором был какой-то хрусталик на веревочке. Я спрятал его и постарался забыть где, от греха подальше…
2Как-то ночью на Урале[18] в Хускего въехал Глеб. Он ворвался, как фейерверк, с оглушительным треском, в облаке пыли, из которого вырывались искры. На нем была старая кожаная тужурка, кожаный шлем и круглые мотоциклетные очки, так одевались разве что в старых фильмах, и сам он, как оказалось очень скоро, был совершенно советским человеком (даже думалось, что он въехал в Хускего на машине времени).
Он был пьян и безумен. Влетел на полном ходу, прыгая по колдобинам и рытвинам, громко матерясь. Всю деревню поднял на уши ревом своего истекающего кровью и похотью мотоцикла. Фара металась по дорожкам между елочек. Стоял дикий хруст костей. Вломился в замок, как захватчик. Штаны цвета хаки, военные ботинки со шнуровкой чуть ли не до колена; волосы длинные, наполовину седые, борода тоже здорово седая. Повалил рейки, обрушил пустые ведра. Крабом полз по ступенькам, ревел, как глухой:
— Я — Глеб! Я из Львова! Я каждый год тут у лесника подрабатываю. Там, — махнул рукой в сторону леса, — на елочках! Понимаете? Сейчас ночь, и я не хочу тревожить лесника! Они все спят, конечно. Я тут переночую, в библиотеке или где, а завтра переберусь к леснику…
Он готов был заночевать прямо на ступеньках.
Ему нашли комнатку, чистое белье, приготовили немного еды и чаю. Засели полуночничать. Литовцы скрутили косяк — он твердо отказался.
— И так голова не на месте, — словно извиняясь, шмыгнул он, — вы уж не серчайте, люди добрые. Нельзя мне это употреблять! Я уж и от горькой отказаться пытаюсь… Но слаб волей!
Налили чай, дали подушек, аж три большие. Он хихикал от восторга и благодарил, прижимая руку к сердцу. Сказал, что очень хочет спать, но если можно пообщаться перед сном, то было бы за радость. Потому что дорога была длинная, все на мотоцикле…
— Спину ломит, рук не чувствую, — жаловался он, — а поговорить охота…
Достал потихоньку из пакета литровую бутыль вермута. Литовцы глянули на эти «чернила», их аж перекосило, деликатно отказались, сказали, что им спать надо, завтра работа, работа не волк, выпить успеем… выкурили свой косяк, разбрелись по комнаткам.
— Эва, — протянул Глеб горестно. — Вот как получается. Каждый мальчик в свой чуланчик…
Я заулыбался. Уходить и не думал. Увидел его — сон как рукой сняло. Глеб мне показался неимоверно потешным. Подсел к нему. Закинул ногу на ногу. Сижу, улыбаюсь. Жду свою порцию «чернил». Глеб бродил, искал стаканы, двоился в перекрестном свете свечей, расставленных на полках, перебирал рассеянно свои вещи, натыкался впотьмах то на стол, то на какие-то оттоманки, из него сыпались ключи, монетки, украинские словечки. Вывалился из-за пазухи плейер. Я спросил, что он там слушает. Он сказал, что Вопли Видоплясова,[19] добавил, что больше вообще ничего не слушал последние лет семь-восемь.
Нашли стаканы, налили вермут, выпили за знакомство до дна; он принялся обустраиваться, первым делом из рюкзака достал книги: Лесков, Федор Сологуб, Олеша…
— Вот, запасся, — сказал он с несколько смущенной улыбкой, заботливо расставил книги на полке, отступил, глянул и сказал: — О, прям как дома!
Выпили. Совсем захорошело.
Его сезон должен был начаться через несколько месяцев, но случился запой, там, махнул он рукой, на родине, сдуру сел и поехал, опомнился только на границе, когда проверяли паспорт, светили фонариками в лицо, тогда он понял, что назад дороги нет, — так он сказал. Еще он собирался продать тут одному типу свой Урал.
— Клаус знает одного коллекционера, — с надеждой в голосе говорил он. — Может, не пожалеет… Хотя я сам уступил бы не задорого. Мне бы чего домой привезти… А то там целый год стариков кормить как-то… Да и самому тоже… Вот, решил, продам мотоцикл… Но так, чтоб не прогадать. Вся надежда на Клауса!
Он долго рассказывал, как он это место нашел, как привыкал, в какие глубокие депрессии порой проваливался, когда проживал у лесника.
— Там, у лесника, совсем тоскливо, — сказал он. — Там даже по-английски ни слова не говорят. Все работа. И работа такая муторная. Ползай под елками да ствол снизу обстригай. А потом с пилой ходи да помеченные елки спиливай. Потом отбирай их по сортам. Потом в сети через машину пропускай. А уж только потом собирай, грузи да на тракторе отвози.
Он еще всякой прочей ерундой занимался. По хозяйству. Занимал себя работой так, чтоб некогда думать было. Пришел, поел, стакан водки или вина выпил и на боковую. На следующий день то же самое. И так каждый день. Тогда что-то можно домой привезти. Дома у него старики, совсем уже хворые, пенсионеры. Сам он холост и никогда женат не был. Сперва в хиппарях ходил. Потом в религию ударился. Но в церковь так и не ушел. Окунулся разок, поглядел по сторонам, увидел, какие они все там, под покровом, под рясами, спруты да акулы, какие у них там запруды, водовороты, ямы и подводные течения, аж помутнело на душе. Нет, решил Глеб, в это лучше не влезать. Так ненароком и в дурке окажешься.
Я ушел от него под утро с тяжелой головой. Последнее, что помню, был Львов, который стоит на каких-то болотах, построен он на деревянном фундаменте, и вот после того как взялись осушать те болота, город стал оседать и куда-то проваливаться. Глеб драматично оседал в кресле, опуская и плечи, и голову, и руки, точно сам проваливался в трясину. «Многие дома дали трещины», — шептал он. Мне эта ситуация напомнила наш поселок Пяэскюла, там тоже дом рухнул…
Напоследок я ему сказал:
— Осушать болота ни в коем случае нельзя. Болота надо оставить так, как они есть. Их ни в коем случае нельзя осушать!
Он со мной соглашался, прижимая обе руки к груди, а сам уже валился, валился…
Глеб приехал слишком рано, чтобы приниматься за работы у лесника; пришлось просить старика Винтерскоу, чтоб приютил… Хоть как-нибудь! Старик моментально решил эту проблему. И работа для Глеба тут же нашлась! Все полы, которые я разворотил в подвале замка, Глеб покрыл более-менее хорошей доской. Но тоже старой. Старик одобрил каждый брусок, каждый гвоздь благословил! Дангуоле каждую доску шкурила и красила химическим средством под звон тибетских колокольчиков и тарелок. У нас гремела ее шаманская музыка; мы пили втихаря, курили мастырки, смеялись; работа спорилась: пыль — стеной, дым — коромыслом.
* * *Глеб часто к нам заходил с вином и кексом. Тогда мы пускались бродить по замку, находили какую-нибудь комнатку, в которой и выпивали. Глеб все время пытался говорить на какие-то космические темы. Нагонял сумраку, как говорила Дангуоле. Как-то он заговорил о Солженицыне. Тот, дескать, говорил, что, если мы хотим изменить человечество, в первую очередь надо изменить систему образования.
— И это прямо как по Библии! — восклицал Глеб. — Ну, как те сорок лет, когда Моисей водил евреев по пустыне! Понимаете, что имел он в виду — возвращение к Христу!
Говорил он обычно нудно, как пономарь или моторчик в колодце, а тут воодушевился, весело стукнул кулаком по столу, я даже обрадовался. Какой концерт! Но его обрезала Дангуоле. Сказала, что это полная чушь. Добавила, что про евреев вообще ничего слышать не может, кроме анекдотов. А затем произнесла фразу, которая теперь для меня самая драгоценная из всех, что она произнесла: