Читаем без скачивания Экспериментальная родина. Разговор с Глебом Павловским - Глеб Олегович Павловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И. К.: Твоя радикализация была результатом того, что сперва ты проявил слабость?
Г. П.: Да, я узнал, что главная угроза внутри меня, друг-космофизик мне это доходчиво растолковал. Возможно, то был его первый сеанс психоанализа (он умер, будучи известным гештальт-терапевтом).
И. К.: И в результате ты решил…
Г. П.: Не быть больше тем, кем был – «революционером в пижаме». Моя двойственность стала местом слома? Что ж, буду жить поперек линий. Идея была в том, чтоб выстроить перпендикулярный системе полностью самодостаточный образ жизни. Было тяжело. Я очень любил сына и жену, и в мыслях не имел расставания. Но уходя, Оля заявила, что сын знать обо мне не должен. Плохое решение.
И. К.: Она боялась твоей радикализации?
Г. П.: Мама-прокурор сильно влияла, а КГБ нашел уязвимую жертву, ее запугали. Все в Одессе мне теперь казалось бесчестным. Прежде город был моей родиной, я воспринял его опасный, но красивый образ жизни. И вдруг вижу, что все театрально, нетвердо. Моей идеей-фикс тогда было, что исток сталинизма – в личной слабохарактерности революционеров. Что большевики Зиновьев, Бухарин, Троцкий просто размазни – Сталина им следовало пристрелить, как собаку! Для меня слабость стала табу, я спешил бросить Одессу. В 1976 году разом собрался и уехал прочь.
И. К.: Каким человеком жена тебя видела, когда выходила замуж?
Г. П.: Видимо, она поэтизировала мой образ. С точки зрения многих в Одессе, я был для нее «не партия». Она фехтовальщица и поэтесса, юная и уже известная в городе. А я, собственно говоря, никто – странный выбор с ее стороны. Но парень я был крепкий и романтичный, практичный и пламенный одновременно. Притом я хотел «быть как все». Я верил, что диссидентство сблизило меня с простыми людьми. Такую гражданскую веру я исповедовал: высшая гордость – быть как все. Здесь влияние Пастернака, народников и капля одесского разночинства.
И. К.: Чего ты ожидал, принимая это решение?
Г. П.: Испытаний, ясное дело. Хотелось испытать себя в жестких условиях. Я думал о физическом труде среди народа и заодно с ним. Теперь-то я мог доказать семье, что я самый лучший, уйти от их вечного скепсиса – «Глеб лентяй и неумеха». Я был плотник и работал руками, а в Союзе физический труд окружала репутация чистоты. Интеллигент находился под градом обвинений в слабости – гвоздя не умеет забить! Решив поменять жизнь, первое, что я сделал, – купил тяжеленный молоток, два кило гвоздей и день учился забивать их одним ударом. Мой тренировочный пень стал похож на ежика.
Сегодня я думаю: откуда моя тогдашняя бездоказательная вера в силу? На что вообще мы рассчитывали в Советском Союзе 1970-х? На народ? Нет, конечно, на прошлое. Резервы русского опыта, сквозь революцию до десталинизации, выглядели колоссальными. Но совместить их должен был твой личный поступок инакомыслящего. После чтения Шаламова нельзя жить дальше, как до того. Корпус великой подзапретной литературы ХХ века виделся архивом эталонного поведения. Прямо среди нас обитали великие свидетели великого века, авторы абсолютной библиотеки самиздата – Солженицын, Варлам Шаламов, Григорий Померанц, Надежда Мандельштам, Лев Копелев, Юрий Домбровский. Это живое сообщество героев, зэков и интеллектуалов было доступно нам в роли учителей.
Советская власть 1960–1970-х, рыхлая, сложная, несла в себе раны хрущевской десталинизации. Власть не смела отбросить и идейный шлейф революции – европейский, марксистский, русский, революционный. Кремль нехотя признавал временность собственного режима, до наступления коммунистической эры братства народов. Советская власть привнесла в диссидентство дух глобальности, ведь и Кремль действовал глобально. Все это я взял с собой как личный боекомплект.
И. К.: У Довлатова есть роман «Чемодан» – о вещах, с которыми он приехал в Америку. Помнишь, что было у тебя в чемодане, когда ты отправился в Москву в 1976 году?
Г. П.: Уезжал я с огромным маминым чемоданом, уезжал комично. Став одесским диссидентом, я оброс массой друзей. Все они толпой пошли провожать меня на вокзал, не переставая при этом отговаривать безумца бросать Одессу. К общей радости, из-за них я действительно опоздал на поезд. Бежал по перрону с раскрывшимся чемоданом, а оттуда вываливались книги, как в кино. Но со второго раза уехал.
Чемодан был набит черновиками – незаконченные тексты, эссе. «Опыт о поражении», «Почему не диссидент», «Техника и этика работающего с историей». Несколько книг – Бахтин, «Чевенгур» Платонова, Рильке (без Рильке в кармане рабочего ватника я не выходил на стройку). Был трактат Ясперса о конституционном будущем ФРГ – его перевели в СССР, он стал моим эталонным политическим текстом. Была «Сумма технологии» Станислава Лема и книга Акоффа по системному анализу. Во мне уже смутно бродила мысль оставить гуманитарщину и подойти к власти технически. И конечно, была та самая пишмашинка – ее я стащил у отца.
И. К.: Итак, если мы знаем только, что у тебя в чемодане, – ты просто писатель, который едет в Москву. А кто тебя там встречал?
Г. П.: Вокзальные встречи моя фобия – терпеть не могу, когда встречают. Когда провожают – тоже. Я ехал учиться к Гефтеру, и вместе с тем я шел в народ.
И. К.: Итак, ты оказался в Москве?
Г. П.: Недалеко от нее. Друг по коммуне Славик женился, жил в городе Киржаче. Я приехал, и он устроил меня на стройку. Там под Киржачом есть сельцо Новоселово, где разбился на самолете Юрий Гагарин. Воронка заполнилась водой, возник большой пруд. На берегу его мы строили коровник, и я проработал плотником всю зиму.
И. К.: В это время ты не ездил в Москву?
Г. П.: Напротив, я каждую пятницу кидался в Москву хлебнуть