Читаем без скачивания Экспериментальная родина. Разговор с Глебом Павловским - Глеб Олегович Павловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Г. П.: Не граница – целая пропасть! Отход либералов от Движения после 1968 года переживался, и не мною одним, как измена. «Либералами» тогда в СССР называли партийных интеллигентов, близких к журналу «Новый мир» и требующих осуждения Сталина. Еще их называли «шестидесятниками».
Измена шестидесятников «семидесятникам», то есть диссидентам, была невероятно болезненной, из-за нее я расстался с несколькими хорошими людьми. Еще недавно среда была единой, партийные часто подписывали письма протеста в защиту инакомыслящих. Иосифа Бродского вернули из ссылки по обращениям партийных писателей-либералов в ЦК КПСС. До самого дела против Якира—Красина в 1972 году сохранялась иллюзия, будто инакомыслящие с либералами – одно сообщество. Одни больше рискуют, другие меньше. Мы действуем extra muros, они intra muros, но две общины, «экстра» и «интра» вместе – единая советская демократическая общественность, Демократическое движение.
Эту иллюзию долго поддерживали обе стороны. Вдруг знакомые перестают ходить к тебе в гости и не звонят тем, кого вызвали в КГБ и у кого был обыск. Другие, наоборот, именно теперь спрашивают: чем помочь? Дело Якира и Красина в 1972 году охватило сотни людей, видимо, КГБ рассчитывал одним ударом дисциплинировать среду интеллигенции. Появилось выражение «это не телефонный разговор», что означало: больше мне не звони. И пошло размежевание. Одни консолидируются в Движение – другие просто кладут трубку. Либерал из ЦК Анатолий Черняев зашел к Гефтеру в 1969 году напоследок сказать: «У вас уже не “новое прочтение” марксизма, а ваше личное, – прощайте, Михаил Яковлевич!» И на двадцать лет забыл его адрес.
Все это было после конца «Нового мира» – события, сравнимого в советской жизни с вводом войск в Чехословакию.
И. К.: Тогда журнал закрыли или просто сменили редакцию?
Г. П.: Журнал не закрыли, но главного редактора Твардовского заставили уйти, уволив сперва всех его заместителей. Твардовский после этого вскоре умер.
И. К.: В романе «Парк Горького» есть выражение, что герой встречался с «евреями, диссидентами и проститутками». Как еврейская тема присутствовала в диссидентской среде и как там смотрели на войны 1967 и 1973 года?
Г. П.: Как-то в разговоре Гефтер признался, что война 1973 года впервые сильно затронула его еврейство. В дни, пока наступление арабов успешно развивалось, он почувствовал, что у него в этой войне есть сторона, за которую ему страшно: Израиль. Его это удивило! Ведь еще в войне 1967 года Израиль для Гефтера был чужой. Но для еврейской общины в СССР именно Шестидневная война стала поворотной точкой, я это видел на друзьях-евреях еще в Одессе. Победа толкнула советских евреев к идентификации именно как евреев. Они гордились за новую еврейскую силу.
Война 1973 года состоялась внутри другой ситуации – разрядка с Америкой, евреев начали выпускать из СССР. Сахаров получил Нобелевскую премию, они с Солженицыным разговаривали с Политбюро твердо, почти ультимативно. Не прося уступок, как прежде, а прямо говоря властям: отступите! Зима 1973–1974-го сломала догму непобедимости системы, она обнаружила силу явочных действий в условиях, когда власть не смеет тебя уничтожить.
С 1970-го в СССР можно говорить о брежневском консенсусе, появилась официальная формула «и лично Леонид Ильич Брежнев». Советская власть в рамках брежневского консенсуса стала викторианской. Не в пример сталинской (или ныне российской), сходилась на том, что «довольно жестокостей». Политбюро в Кремле кричало обществу: «Стоп!», а мы ему отвечали: «Пошли к черту!» На этом рубеже Движение состоялось как диссидентство. Теперь оно было поддержано не одними левыми интеллектуалами, а правящим Западом. Хорошо помню это ощущение, когда по пустынной ночной дороге за мной едет машина «наружки» – и черт с ней, Запад за этой машиной присматривает!
И. К.: Как Запад присутствовал, скажем, в «Поисках»? Когда вы сделали журнал, для вас было важно, чтобы его читали за границей или нет? Вы хотели дистанцироваться или нет? Если там кто-то позвонил из BBC, была ли у вас политика, будете говорить или нет?
Г. П.: Советский Союз 1970-х, оставаясь полузакрытым обществом, был полон важных встреч с иностранцами. «Поиски» долго избегали пресс-конференций, пока один из нас не удержался – и за этим последовал обыск. Тут уж мы стали часто общаться с журналистами. Со странным чувством я читал заметочку о себе в New York Times: Historian makes a furniture – «Историк делает мебель». Квартира Гефтера тоже была любима иностранными гостями. Старик никому не отказывал в разговоре. Там я познакомился с такими именитыми историками, как Такер и Коэн, Моше Левин и Харуки Вада. Но реально помогали нашему журналу молодые французские «гошистки», влюбленные в Россию и иногда в кого-то из нас. При разгроме «Поисков» они одно время выпускали в Париже журнал L’Alternative как его продолжение. Лев Копелев и его жена, великолепная переводчица Рая Орлова, помогли связаться с западными журналами. Сильно помогали хозяйка журнала «Цайт» графиня фон Дёнхофф и Генрих Бёлль.
Мы начали переиздавать журнал на Западе, идеалистично воображая, что там его станут читать. Стало ясным, что нам нужны связь и защита, а значит, паблисити. Наш читатель жил в СССР, но самиздат как социальная сеть иссякал. Новой коммуникацией в СССР были ВВС, Радио «Свобода», «Голос Америки».
К концу 1970-х начал сказываться эффект полицейской тактики Андропова, которую он сам называл «правилом ключевого бревна»: аресты активистов сочетались с поощрением выезда других диссидентов из СССР. Подлая, но технически верная идея – демонтировать гражданские сети, выбивая координаторов, одновременно соблазняя их выездом на Запад. Это сработало. (Я долго не понимал, как Кремль пошел на такой революционный для системы шаг, разрешив выезды? Черняев объяснил, что ключевым для Кремля стал успех Гомулки с высылкой польских инакомыслящих как «евреев».) Активная среда запустела. Оставшиеся читали самиздат, но от участия уклонялись. Движение разбилось на массу читателей «запрещенки» и узкие кружки друзей арестованных, где сами ждали ареста.
И. К.: В 1982-м у тебя появляется тюрьма как особый опыт.
Г. П.: День ареста вообще жизненная кульминация. С тобой происходит нечто давно ожидаемое и главное. Мое первое чувство: все, жизнь моя удалась – я в тюрьме! И, конечно, горе провала, с осознанием всего, что не успел или скверно сделал. А я ведь оставил на свободе неразвязанный клубок отношений с женами, обе ждали детей.
Тюрьмой я «припал к народу», как прежде на стройке. Я твердо стоял за нормальность, хоть советский быт и был для меня неприемлем. Мое воспитание требовало подвести под инакомыслие основание нормы. Чем вообще могла стать «победа» диссидентства? Тем, что наша точка зрения станет здравым смыслом. Мы продвигали свои взгляды в системе успешно, как выяснится в перестройку – диссидентская повестка стала тайной повесткой Горбачева. Освобождение политических заключенных стояло в центре повестки. Но у диссидентов вовсе не было повестки реформы институтов, не было даже идеи реформы тюрем и лагерей, куда нас сажали! Ничем таким мы не занимались.
Соседям по камере я обрадовался несколько сентиментально. Двое из них были убийцы и один серийный,