Читаем без скачивания Рукопись, найденная в чемодане - Марк Хелприн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для Стиллмана и Чейза я был тем же, кем Лоуренс Аравийский был для английских генералов: они не могли без меня обойтись, хотя им этого отчаянно хотелось. Я для них заработал или же сэкономил огромные суммы денег – по нынешнему долларовому курсу буквально миллиарды. Из-за этого они с терпимостью относились к моим вывертам. В большинстве инвестиционных банков я не продержался бы и пяти секунд, но работать у Стиллмана и Чейза я начал в 1918 году и был в фирме таким ветераном, что они старались смотреть на мои странности как на традицию собственной фирмы. А именно: вставал я в пять утра, так что в 5.45 я уже сидел за своим рабочим столом. Это им нравилось. Для них я был идеалом пуританина-протестанта, за исключением того, что я настаивал на послеобеденном сне. Где бы я ни был, после обеда мне требуется час-другой вздремнуть.
У меня имеется любимое одеяло, изготовленное из шерсти, с лицевой стороны оно цвета ржавчины, а с изнанки – вороненой стали. Любой другой, кто посмеет его коснуться, – труп. Когда я заворачиваюсь в него на полу, то засыпаю мгновенно. В двадцать девятом все решили, что я покончил с собой. Никто не мог попасть в мой кабинет, потому что дверь я запер, а телефонную трубку, как обычно, снял с рычага. Не моя вина, что американский деловой мир считает краткий отдых после обеда формой злостной моральной деградации. С чего бы они так? В Европе, к примеру, все любят вздремнуть.
И мне необходимо упражняться, каждый день, примерно по три часа. Сейчас я этого не могу, но раньше имел обыкновение пробегать по пять, проезжать на велосипеде по десять и преодолевать на байдарке по две мили, после чего целый час посвящал вольным упражнениям, гимнастике, боксу и поднятию тяжестей. Это приводило к ощутимому провалу в утреннем моем графике, особенно если учесть, что после трехчасовой зарядки моим обычаем – в сущности, моей потребностью – были двухчасовые занятия игрой на фортепиано. Играю я не очень хорошо, но продолжаю это нелегкое дело даже и теперь, усаживаясь за свой чемодан «Шробенгаузен» бразильского производства, название которого звучит так, словно сорок ящиков столового серебра валятся по лестничным пролетам Эмпайрстейг-билдинга. Два часа каждый день – и пальцы сохранят достаточную гибкость, чтобы исполнять все любимые ваши пьесы. У Стиллмана и Чейза был великолепный концертный рояль, что и стало для меня главной причиной устроиться в эту фирму. Это было лучшее фортепиано для исполнения Моцарта, на каком мне доводилось музицировать, а поскольку играю я в основном Моцарта, то что еще здесь можно добавить?
Им также не нравилось то обстоятельство, что я не могу носить галстук. Нет, я ношу его, но – ослабленным. Если он туго затянут, я так и чувствую, что шею мою охватывает петля палача. Дольше получаса проходить с должным образом повязанным галстуком мне не по силам. Даже когда я прогуливался с Папой, галстук мой был ослаблен. Папа этого и не заметил. В конце концов, сам он галстуков не носит.
Другие мои странности? Не могу носить туфли. Ступни у меня в высшей степени неустойчивы по причине чрезвычайной кривизны ног. Я родился за несколько месяцев до срока, и многие кости оказались не вполне такими, какими им следует быть. Дуги моих ног придают мне едва ли не сверхъестественную силу, но мне нужна очень устойчивая обувь, и поэтому я ношу одни только альпинистские башмаки. На официальных церемониях они так и норовят обратить на себя внимание.
И последнее – мне необходим кислород. Может, причиной тому – история, приведшая меня в Шато-Парфилаж, а то и неослабное своеобразие моих извилин, но я нуждаюсь в огромных объемах кислорода. Хотя главным образом я получаю его, бывая на открытом воздухе, но когда я оказываюсь в помещении, мне требуется, чтобы в лицо мне дул вентилятор.
Вскоре после инцидента в горах Уаиг-Маунтинс административные этажи у Стиллмана и Чейза перестроили таким образом, что окна больше не открывались. Я был поражен. Свежий воздух – это же элементарно. Если сомневаетесь, попробуйте на пару минут задержать дыхание. Как может кто-либо намеренно отсекать доступ воздуха? Возможно, здания, в которых не открываются окна, экономичны, но они при этом безумны.
Инженеры сказали мне, что если бы им пришлось проделать для меня окно, то весь воздух выходил бы через эту точку и результирующий напор вытянул бы наружу все, что не привинчено к полу, – документы, книги, лампы, мое одеяло и даже меня самого. Я был в отчаянии, а потом вспомнил об акваланге.
Об этом знала только моя секретарша, и она всегда предупреждала меня, чтобы я мог убрать баллоны в шкаф, прежде чем принять посетителя. Однажды, однако, я забыл, что они на мне, и прямо с ними бросился на обед, устроенный в честь приезда итальянского министра финансов. Директора остолбенели, но министр финансов, с которым я был знаком, сказал:
– А эти штуки, как вы их называете… «ласты»… у вас тоже есть? Обязательно приезжайте следующим летом ко мне в Портофино. Под водой можно встретить множество рыбок.
Какова бы ни была причина, но фирма отправила меня на ту зимнюю конференцию, и я жаждал поехать, потому что люблю горы, а зимой они просто-таки наводнены светом и кислородом. Вот и оказался там, среди тридцати человек, рассевшихся за огромным столом. Подобно кормящей матери, я покачивал в руках воображаемого младенца, меж тем как участники конференции приступили к обсуждению своих экономических теорий, к которым я всегда относился в высшей степени скептически.
Среди участников были распределены серебряные подносы, на каждом из которых красовалась бутылка шотландского виски, а также наличествовали лед, вода, стаканы и блюдца с арахисом. Вскоре все пили скотч и грызли арахис. Пахло, как в эдинбургском зверинце. Когда взрослые люди едят арахис, они закидывают орешки себе в рот таким движением, словно вызывают самих себя на дуэль. То, что все они были учеными-экономистами, причем довольно уже захмелевшими, делало все зрелище еще более странным. Я так и ждал, что зазвучит музыка – возможно, из «Щелкунчика».
Потом я мельком увидел единственную среди присутствовавших женщину. Она сидела в трех профессорах от меня, и ее по большей части не было видно. Те, что сидели между нами, были довольны тучны, а она все время нервно пригибалась, не зная, что делать или что говорить. Никто к ней не обращался – так же, заметил я, как и ко мне; и она, подобно мне, не унижалась до арахиса.
Как только могли они не говорить с нею! Она была такой… такой, что даже сейчас, тридцать семь лет спустя, в другом полушарии, на расстоянии в полмира, меня обжигают воспоминания о ней. Воспламеняющие воспоминания! Столь многие женщины добиваются успеха благодаря бюсту, или прическе, или индивидуальности… Все это в ней было, но в случае Констанции именно лицо, этот основной портал души, основное средство ее отражения, – вот что властно приковывало внимание. Сочетание черт, которые другие женщины пытаются изменить, улучшить или спрятать, сразу же привлекло мой взор и стало источником тысячи сильнейших переживаний.
Не стану их перечислять: список оказался бы чересчур длинным. Увидев ее, я тут же ощутил такой напор жизненных сил, какой до этого испытал прежде только в тот момент, когда выбросился с парашютом из горящего самолета. На мгновение я перестал дышать. И старался на нее не смотреть.
Чтобы смотреть на нее, надо было сильно наклониться или откинуться и слишком уж явно обернуться вправо. Такая позиция сразу бы меня выдала. К тому же ее воздействие на меня было подобно параличу и требовало немедленной переоценки ценностей. Каждый раз, когда я встречал женщину, подобную Констанции (всего-то три раза это и случалось. В первый раз я был слишком молод, а во второй – слишком стар), мне хотелось переменить род занятий – удалиться в горную хижину или на маяк, затерянный в океане, и весь век сжимать ее в объятиях. И когда бы это ни случалось, я вел себя опрометчиво.
Я сидел там с колотящимся сердцем и пылающим лицом, а сквозь мое тело проносились порывы наслаждения, подобные летнему ливню, хлещущему над морем. Я молил Бога, чтобы она не была замужем и согласилась выйти за меня. Я почти знал, что она согласится, но смертельно боялся отказа.
Когда наконец мы встретились лицом к лицу – и здесь я опять забегаю вперед, – меня ошеломил ее беджик. Он возглашал: «Констанция Оливия Феба Энн Николя Деверо Джемисон Бакли Эндрю Смит Фабер Ллойд».
– Как вас прикажете называть? – спросил я лукаво.
– Полным именем, – ответила она в точности таким же тоном.
– Ваше имя наводит на мысль, – сказал я, – об Англии и Венесуэле.
Что я делал? Я любил эту женщину каждой клеточкой своего тела и всеми фибрами души.
– Дальше, вероятно, вы спросите, не итальянка ли я.
– Нет. Я просто поинтересовался, не являетесь ли вы целым неизвестным народом.