Читаем без скачивания Ничья длится мгновение (сборник) - Ицхокас Мерас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я смотрю на него в упор. Он понял и хмуро отвернулся. Мне немножко жаль, что я не успела еще раз спросить его имя и фамилию. Они похожи на польские, а польские…
Я могла бы рассказывать дальше. У меня есть еще капля времени. Но я не стану рассказывать. Такие истории кончаются все одинаково, и это уже не интересно. Главное — чтобы был дублер. Я рада, что мой дублер — Мирка, Мира Сегал. Она будет большой певицей, моя Мирка…
Глава третья
Ход восьмой
1
«Если я проиграю — будет плохо для всех, но я буду жить… Если выиграю — людям плохо уже не будет, но я должен буду умереть. Если я сделаю ничью — все будут довольны».
— Послушай, — прервал его мысли Шогер — Ты должен благодарить меня. Тебе бы в жизни не представился случай играть на глазах у такой аудитории.
Вокруг широким кольцом собралось все гетто.
Так приказал Шогер.
Толпа сгрудилась на площади и, слегка покачиваясь, молча следила за игроками тысячью глаз.
Исаак двинул пешку.
Шогер ответил сразу. Он, видимо, решил не терять времени.
«О чем он думает сейчас? — спрашивал себя Исаак. — О том, что должен выиграть… О чем еще? Столько людей кругом, и он победит! А я всем телом чувствую их взгляды, тысячи глаз. Они так и впиваются в меня. Люди знают, почему и на что я играю. Они хотят, чтобы была ничья… Ничья…
Я боюсь обернуться… Толпа мешает мне. Она запрудила площадь так же густо, как в тот день, когда люди, не подымая глаз, стекались в гетто.
Я не хочу, чтобы здесь была толпа…»
2
Прошел месяц, целый месяц прошел с тех пор, как я впервые увидел Эстер. Наверно, я видел ее и раньше. Только мне в голову не приходило, что это она. Что эта девочка и есть Эстер-Либа, Либузя, Бузя.
Прошел месяц с того дня, как я действительно увидел ее и назвал Бузей. Месяц — не много времени, правда? Его и сосчитать-то трудно. Время — это зима, осень, год, век. Если б разделить меня на кусочки, все равно бы трудно было сосчитать месяц, как мы с Эстер считали по пальцам, сколько нам лет.
Так мне кажется.
На самом-то деле все иначе.
Месяц — это очень много. Если даже разделить меня на самые крохотные дольки, все равно их будет слишком мало, чтобы сосчитать это время. Я считал дни, часы, минуты, секунды.
Я говорю о времени.
Я знаю, можно говорить о другом, о жизни в гетто, про которую говорят: тяжкая жизнь. Можно говорить о нашей работе. Это тяжелая работа. Можно о том, как мы едим и что думаем.
Не хочу.
Каждый занят чем-то определенным. Кому положено ходить на работу, те ходят в лагерь. Хожу и я. Кто остается в гетто — тоже работают. Они заботятся, чтобы люди были одеты, накормлены и могли ходить в лагерь. Каждый занят своим и делает то, что должен делать.
Я такой же, как все.
Но никто не запретит мне вспоминать «Песнь песней» и думать о моей Бузе, об Эстер.
Каждый вечер после работы, если нет каких-то особых дел, я умываюсь и надеваю голубую свою рубашку. Я спешу к большому каменному дому и жду. Потом мы вместе идем во двор, туда, где длинное бревно и деревянный ящик. Я сажусь на бревно, Эстер устраивается на ящике. Она подбирает ноги и, обняв колени, прижимает к ним подбородок. И я доволен, я счастлив, что мы сидим вместе и что она сидит так, а не иначе.
Я закрываю глаза.
Я все забываю.
Я очень хочу, чтобы мы вышли на широкий цветущий луг, сели на мягкую траву и чтобы никого больше не было.
Нельзя.
Вокруг гетто — стена.
Ворота.
У ворот охрана. Нельзя.
— Изя, — спрашивает Эстер. — Неужели это навсегда?
Она и сама знает, но все же спрашивает, хочет, чтобы я сказал.
— Нет, — отвечаю я. — Людей не спрячешь за стеной. Каждую ночь, когда все кругом стихает, мне кажется, я слышу гром орудий. С востока и запада, с юга и севера. Немцев разобьют, и откроются ворота гетто.
Эстер молчит.
— А скоро? — спрашивает она погодя.
Я не знаю, но отвечаю так, как мне хочется:
— Скоро.
Так мы разговариваем.
А Янек недоволен.
Я вижу, ему хочется потолковать со мной с глазу на глаз.
Хочется, да все нет случая. Я не знаю, хочется ли мне. Но можно и потолковать, если надо.
Сегодня он подкараулил меня возле дома.
И вот мы одни, но Янек молчит. Мы оба о чем-то думаем, он и я.
— Ты — тот самый Липман, который играет в шахматы?
— Тот самый.
— С Шогером?
— С Шогером.
— Я так и думал, — говорит Янек. — Почему ты играешь с ним?
— Он приказывает.
— Только поэтому?
— Нет. Я заставляю его сдаться.
— Он что, ни разу не выиграл?
— Нет.
— И не было ни одной ничьей?
— Нет.
— Я знаю, ты свой парень, Изя.
— Я?
— Ты. Но все равно мы должны поговорить.
— Не люблю говорить о шахматах. Я мог бы сидеть дома и играть сам с собой, — говорю я. — А еще могу заставить Шогера сдаться, хотя с каждым разом мне трудней и трудней. Раньше было легко. А теперь я каждый раз боюсь проиграть. Но это не важно, я не люблю говорить о шахматах.
Янек смотрит мне в глаза.
— Нет, не о шахматах. Надо поговорить о другом.
— О чем, Янек?
— Обо мне. — Он опускает голову. — Не совсем обо мне. Обо мне только немножко.
Я не знаю, хочу ли этого. Но я соглашаюсь.
— Говори, Янек.
— Видишь ли… — говорит он.
И, остановившись, пинает камешек. Камешек круглый, гладкий. Наверное, можно представить, что это мячик, и поиграть в футбол. Я, допустим, стою на воротах, а Янек старается забить гол. Или он пригнулся и ждет в воротах…
— Видишь… — снова начинает Янек, и я понимаю, о чем разговор.
Может, он заговорит о себе, не знаю.
Может быть, о том, кто он и откуда.
Может быть, о чем-нибудь таком, что мне и в голову не приходит.
И все равно он будет говорить об Эстер.
Я не знаю, хочу ли этого, и говорю:
— Что ж ты молчишь?
— Видишь… — говорит он.
В третий раз повторяет Янек одно и то же слово.
— У нее был брат, — говорит Янек, — Мейер, мы все его звали Мейкой, и он был моим лучшим другом. Мы одногодки, выросли на одном дворе. Он говорил по-польски как поляк, а я по-еврейски не хуже его. Ты сам видишь, правда? Мы были такими друзьями… Объяснять я тебе не буду, сам должен понимать.
— Не объясняй, — говорю я. — Такие вещи каждый понимает.
— Я так и думал, — говорит он.
И замолкает.
— Ты помнишь тот день, когда всех загнали в гетто? — спрашивает Янек.
Спрашивает, и молчит, и снова спрашивает — глазами.
Я помню тот день. И хотел бы забыть, но помню. Он стоит у меня перед глазами, как развороченный взрывом мост. Тот мост — это и есть тот день. Я вижу его искореженные балки. Вижу пробоины в настиле. Мост забит идущими людьми. А внизу, у самой воды, вниз головой повис солдат. И наверху еще один — сидит как живой, привалившись к железной балке.
Я хорошо помню тот день. Он стоиту меня перед глазами, как взорванный мост.
— Я помню мост в тот день, — говорю я. — А ты?
— У меня перед глазами узкая уличка, — говорит Янек. — И уличка вся запружена, забита людьми до отказа, как тот мост.
— Янек, а тогда уже были желтые звезды?
— Были. Разве такое можно забыть?
Я опускаю голову.
— В тот день… — говорит Янек.
Вроде обычным голосом, но скулы его обтягиваются, кожа на лбу становится серой, а зубы скрипят. Мне кажется, будто Янек откусывает каждое слово и от этого ему трудно говорить.
Его родителей уже не было, рассказывает Янек. Они в тридцать девятом поехали в Варшаву, в гости, и больше не вернулись. Он жил с дядей, но целыми днями пропадал у Мейки и Эстер.
Все уже знали: будет гетто.
— Ты слышал, что общаться с евреями запрещено? Тебя сцапают и угонят в Германию.
Так сказал Янеку дядя.
Янеку было худо. Янек ходил, понурив голову, потому что Мейка со звездами, Эстер со звездами, а он — без ничего. Тогда Янек достал желтый лоскут и нашил на свою одежду шестиконечные звезды. Это было в тот день, утром.
— В тот день… — снова говорит Янек. — Мне все не верилось, что будет гетто и что нас с Мейкой и Эстер разлучат…
В тот день…
Так говорит Янек. Кажется, голос такой же, как всегда, но лоб совсем уже серый, и слышно, как он скрипит зубами.
В тот день во двор зашел немец. Там, на дворе, он увидел Эстер. Он двинулся прямо к ней. Он улыбался и манил ее пальцем. Она все пятилась, пятилась, хотела бежать от него. Тогда немец крикнул, и она остановилась.
— Ком хир, ком хир, кляйне юдин, — сказал немец.
Он схватил ее за руку и поволок в сарай.
Эстер кричала, звала на помощь.
Янек искал, чем бы ударить немца, но ничего такого не было под рукой. Тогда он бросился на кухню, схватил топор. Но Мейка уже вошел в сарай. Вошел без ничего, с голыми руками, стиснув кулаки. Он хотел задушить немца. Он сам не знал, что он хотел сделать.