Читаем без скачивания Песье распятие - Славко Яневский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вроде бы до сих пор не помянул в своем писании старичков – Невена и жену его Радику. Жизнь повязала их узлом, а смерть обходила, не давая разлучаться. Имели двух сыновей, Захария и Жупана, снох Гену и Борку да ораву внуков. И вот теперь на груженых двуколках, забрав коз, сыновья и снохи покидали село – опасаясь разбойников. «Сами вы разбойники почище Пребонда Бижа! – злобно скрививши губы, кричал им вслед Невен. – Бегите, сынки, бегите, чтоб завтра некому было меня закопать». Снохи шмыгали носами, плакали и детишки тоже, их было семеро: Каменчо, Любен, Шана и Родне – от первой, и Боци, Румен и Первослав – от второй, все до единого конопатые и ободранные, точно пугала. Захарий и Жупан не объясняли, куда бегут и когда воротятся. Даже не оглянулись на родителей. «Пусть их, – пыталась Радика успокоить старика, до сердца разобиженного и распаленного. – Поплутают малость да вернутся, не завтра, так послезавтра».
Сыновья отъехали и не воротились даже через неделю, теперь про них никто и не поминает. Внезапная теплынь размягчила людей, они перестали чуять беду, которой до того опасались. Невен, сгорбившийся и совсем одряхлевший, уходил на погост – выискивал себе для могилы место. Выбрал и пометил двумя молодыми яворовыми деревцами, принесенными с гор. Стирался, точно денежка, сотню лет переходившая из рук в руки. Никто его не замечал, каждый жил для себя. И люди, и псы, и все, что на них, – и клещи и блохи. По вечерам хлеб и соль вкушались не как раньше, а вперемешку с тягучим страхом – горьки они, куски людской муки.
Ежедневие. В нем словно бы затаилась угроза. Однако…
…Разбойники Пребонда Бижа налетели до солнечного восхода, с гулом лавины обрушились на Кукулино с трех сторон. Первая десятка спустилась с гор, другая подошла со стороны Давидицы, третья, предводимая Ганимедом, продралась с болота. Хоть и не щадили по пути никого, главной целью их была новая крепость. Особенно для верхоконных: в десятку входило по четыре конника и от шести до десяти пеших.
Был воскресный день, и в крепости строительных работ не велось. Русиян с Житомиром Козаром и Роки до свету еще отправился на лов. Остальные ратники отсыпались после долгой пьянки; я только что выкрался из Симонидиной опочивальни.
День мог бы оказаться совсем обычным – за болотом поднималось солнце, в удлиненной дубовой тени перекликались куропатки, сельчане шли к монастырю, чей треснутый колокол сзывал на богослужение. Мог бы. Но не оказался. Полыхнули сенники, пешие из трех Бижовых десяток гнали перед собой заграбленную скотину, конники пробили ограду крепости.
Елен, бывший на страже и уснувший на свежем сене, даже не успел удивиться – посекли. Голова его, похожая на малый церковный купол, лежала у вытянутых ног, из шеи брызгала кровь. Все у него было мертвым. Только глаза, на диво голубые, любознательно вглядывались в небеса. Без сомнения, он был мертв от одного удара мечом, но в этом воскресном служении каждый из разбойников спешил принять кровавое причащение.
В шаге от него ратник Гаврила, взлохмаченный и распухший, голыми руками схватил изможденного бородатого разбойника – тот слезал с коня, намереваясь броситься внутрь крепости. Чуть успел ступить на землю ногой, как Гаврила прихватил его со спины и до первых суставов вбил указательные пальцы ему в глаза. Надлетел Ганимед на коне и порушил обоих. Осадив коня, выгнувшегося дугой, он сильным махом направлял меч точно в грудь ратнику. Вытянутая рука ослепшего разбойника смягчила удар. Гаврила, выхватив из-за пояса то ли нож, то ли секиру дважды изувеченного разбойника, попытался подняться. Но в затылок ему впилось копье с зазубренным острием, потемневшим от старой крови. И Гаврила обрушился, словно тяжелый ствол.
Я лежал под стеной конюшни, видел, как двое выгоняли Русияновых коней и скотину. Окровавленный, посеченный мечом, окоченевший и беспомощный, немо, с необъяснимым спокойствием и без страха следил я за битвой. Откуда-то, босой и громоздкий, вывернулся кузнец Боян Крамола. Размахивая мечом, сработанным по своей мерке – длинным, неподъемным и для двух рук. Встретили его в копья, мечами с ним биться и не пытались. И он, и его недруги словно заплетались в собственной тени. Вопили. Один упал под копыта своего откормленного пегого коня. Боян Крамола двинулся было к нему, хотя и без надобности – меч оставил разбойнику полголовы, она держалась на жилах и коже, клонясь завитками волос к плечу. Копья разбойников разом пресекли сопротивление – теперь и Боян Крамола, не выпуская меч из рук, лежал в крови неподвижный.
От села поднимались стоны и дым. За Песьим Распятием тоже резня. Но это было далеко, в тех глубинах, куда не доходил ни мой глаз, ни мое сознание. А рядом – бурление страха: смех и стон, ссора из-за добычи, конский топот, на куски разъятые люди. Кровь испускала смрад, от него воспалялись ноздри, жар проходил горлом и возвращался, наполняя горечью рот и высушивая язык.
Откуда-то появился Данила, чистенький, с улыбочкой на лице, озаренном солнцем. Меч у пояса, руки свободны. Направился к нахмуренному Ганимеду. Оскаленные, меряли друг друга взглядом, их тени покрывали меня.
«Ну, Ганимед? Пребонд Биж просветил тебя?»
«Тогда я не знал, что ты в крепости его человек».
«Не забывайся, я не просто его человек».
«И брат, теперь знаю».
«И брат, помни это. Я ведь тебе чуток задолжал?»
«О чем ты? Все позади».
«Позади? Ты и вправду, Ганимед, забываешься. Моя якобы преданность здешнему господину была уловкой, она помогла этой победе. С тобой по-другому. Ты предатель. И опять предашь, погубишь и брата моего Пребонда Бижа. В его прозвище нашлось кое-что для тебя. Три буквы. Биж. Первая – Болван, вторая – Игрушка, третья – Животное. Только ведь и я своего рода Биж. Три буквы, но толка совсем иного – Бесчувствие, Ирод, Жестокость. Ну-ка, угадай теперь свое будущее».
Ганимед не ответил. Может, не успел. И меча не поднял. Из крепостных покоев длиннорукий разбойник тащил полураздетую Симониду. Она не выглядела испуганной. Норовила вырваться из черных рук. И не по-женски. Как зверь, выдирающийся из когтей более сильного зверя.
«Пусти ее! – крикнул Данила. – Она и без тебя умеет ходить».
Длиннорукий молча и неохотно выпустил Симониду и скрылся с глаз. Симонида отвела с лица рассыпавшиеся волосы и, округлая, маленькая, босая, подошла ко мне. Присела. До того мгновения я не знал, что ее глаза в зеленой своей глубине осыпаны золотыми крошками. Притронулась пальцами к моему лбу.
«Проклятые. Всего тебя посекли».
Ганимед и Данила стояли за ее спиной. И казались мне очень высокими, теменем они уходили в ад, который клокотал во мне, вместе со страхом и неизвестностью обращаясь в колючий, злобный, отравный плод, составляя две его половинки – и в каждой моя смерть и поругание для Симониды.
«Убейте меня, – прохрипел я. – Останусь жив, отомщу вам».
«И убьем, – Ганимед протянул руку к мечу. – Тогда в монастыре мне этого сделать не удалось. А сейчас…»
«И сейчас ты этого не сделаешь, Ганимед, или как там тебя еще называют – Ган, Гано, Гани, Гана, – без угрозы и все-таки зловеще отозвался Данила. – Может, я убью его сам. А тебе не дозволю. Там, где ты пожелаешь сеять смерть, я стану раздаривать жизнь. А ты, женщина, помоги ему. Перевяжи раны, коли умеешь».
Из крепости выбивался дым. Огонь перекинулся на высокую ограду. Горела пустая конюшня, вслед за лошадьми и скотом оттуда вытащили двуколки, на которые теперь грузили награбленное – жито, кади с маслом, мед, вяленое мясо, вино, низки лука и перца, сало, воск, ткани, звериные шкуры.
Ослепленный, оставшийся без руки разбойник поскуливал по-щенячьи. А я про себя выплакивал свою боль.
«Патрик, – призывал он. – Ты брат мне. Упокой меня, не оставляй мучиться».
Патрик подошел, присел перед ним.
«Не бойся, Иосиф. Мы тебя спасем. И с одной рукой можно жить».
Раненый повернул к нему голову с пустыми, вытекшими глазами.
«Я слепой, убей меня, убей или дай мне нож, я сам себя порешу».
Отирая слезу кончиком пальца, Патрик поднялся.
«Не могу, брат. Мы одной крови. Будь проклят тот, кто тебя оставил без глаз». – И всхлипнул.
«Сына у меня убили! – кричал Дамян. – Убили моего Босилко».
В общем адовом вопле поминались и другие сельчане, среди них и Кузман. Тянувшийся ввысь дым не мог догнать плач Пары Босилковой по мужу и Лозаны по отцу своему Кузману – а мне-то старик представлялся вечным. Меня вели полонянином, я не примечал живых, запоминал только мертвых: Пейо, при жизни он меня мало касался, – без обычного румянца на лице, окровавленный; Найдо Спилский, сорокалетний, недавно воротившийся с рудника без средних пальцев на левой руке, – защищался косой, не отбился; травщик Миялко, взятый прямо с постели, обезглавленный, – подплыл кровью. Мертвые, и среди них я со смертью в себе. Не убили меня, только скинули с правого мизинца золотую змею с синим камнем, зажатым в пасти.