Читаем без скачивания Кошкин дом - Илья Спрингсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так и Юра. Он понимает, что никто не будет с ним играть, и от того кусается ещё больше. Его никто не понимает, и он убегает в своё одиночество. Он очень часто уходил, но его искали и находили, он убегал, но его приносили, его гладили – и он начинал кусаться.
Или у меня был Вася. Тоже зелёный, тоже ебанутый. У Васи был чёрный нос, который он потерял в драке. И я переживал из-за Васиного носа, я страдал, что как так? Как это будет ходить кот без носа?
И через месяц у Васи вырос новый нос! Только розовый. И такой уже и оставался до самой его смерти.
Вася всегда провожал меня с утра на автобус. Ходил со мной до остановки.
Ездил я в Москву из Кольчугино. Автобус был в 4:10, 4:30 и 5:15.
Я уезжал. А когда приезжал в Москву, на часах было неизменное семь часов утра, время, в которое я так чувствую мир.
01.02.11.
Хата № 15, первый корпус «Двойки», больше известной как «Владимирский централ». Я пишу. Я один. Здесь, кроме меня только большие чёрные тараканы и иногда в окне коты.
Камера шестиместная, с нарами, маленькая. Три шага от стола до двери – вот и всё моё пространство. Но зато я один. Здесь подвал и сверху в окне снег, много снега…
Я пью чай и курю. После Бутырки эта тюрьма просто санаторий, никто не выносит мне мозг и даже проверка здесь какая-то смешная, да и менты добрей и проще. На ужин рыбу приносят, обжаренную в масле, яйца дают, молоко. После чудовищной свинины московской – это просто ресторан. Баланда, конечно, дерьмо, но я её и не ем. Чая у меня вагон, запарики есть и кубики. Дорога с крытниками. Нужно кричать, чтобы сбросили коня и потом ловить его железной кочергой, которую я тут и изготовил, разбомбив немного верхние нары. Судя по тому запустению, которое я увидел, входя в эту хату – тюрьма, точнее корпус, популярностью не пользуется. Народу очень мало. На продоле тишина. Гулять ходил. Прогулочные дворики на крыше, только в отличие от Москвы, видно небо. Небо спокойное.
Тюрьма эта вообще довольно уютная. Если в Бутырке были своды и арки – то здесь всё параллельно – квадратное.
Посадили меня одного. Почему?
Спросил мусоров – никто ничего не знает. По дороге прислали мне кипятильник и конфетки, спросили, нужно ли чего ещё загнать, я ответил, что ничего не надо.
Вызывал врач, сказал, что в ближайшее время отправят меня в дурдом.
Опять делали флюорографию, задолбали уже этой флюорографией, четвёртый раз уже за полгода её делают, скоро светиться буду.
Мне тепло. И скоро весна. Мне спокойно. Настя снится и говорит, что всё хорошо.
Владимир. Город, который я очень любил, когда был маленький. Во Владимире есть троллейбусы, которые очень нравились мне, во Владимире живёт Кирюша, Наташка, и Андрюша – Дурак Владимирский.
А ещё во Владимире мы гуляли с Настей. Была последняя осень. Через два месяца она улетела. И осень, и Настя. И пришла зима, которая не кончается до сих пор. Зима. Я очень любил зиму, когда был маленький.
Когда я был маленький, я очень любил зиму. Я и лето любил, и весну, и осень, но зимой был Новый Год, праздник, который до сих пор для меня главный и единственный, праздник, когда я чего-то жду, а оно всё не приходит, праздник, когда я забываю, что оно не придёт.
Меня привозили к бабушке в последних числах декабря. На машине. С хоккейными клюшками, с санками, валенками, шарфами, варежками и прочим зимним барахлом. Меня сдавали на покой.
Первым делом я узнавал: пьёт ли дед. Если пьёт – то это было грустно, потому что, когда дед пьёт, а пьёт он месяц, – дед грустный. Если не пьёт, а не пьёт он месяц, – то дед добрый, и тоже грустный, но зато не пьяный. С ним можно жить. Можно ходить с ним в гараж, где он тормозит ночным сторожем, пьёт чай и курит махорку.
В гараже можно лазить по машинам, ночью там никого нет и все машины открыты, можно крутить рули и представлять себя большим и взрослым.
Представлять себя водилой большой железной машины, типа ГАЗ-52, развозящим говно по полям или представлять себя унылым трактористом-двоечником, чудом получившим права на трактор типа МТЗ-80 или Т-40.
А, наигравшись в машины и трактора – спать на топчане, пропахшем соляркой, в печальной комнатке деда.
Свобода пахнет соляркой.
Утром, когда в гараж приходят Васьки, чтобы жить, – выходить из гаража в семь утра с дедом и слушать, как скрипит под валенками снег. И ждать, когда привезут ко мне Кирюшу, который вечно отмечает Новый год с предками, дома, а к бабушке его привозят только 1-го января. У меня всегда есть два дня, чтобы быть одному, чтобы понять, какая это будет зима.
У меня новые санки. Каждую зиму мне покупают новые санки, потому что под горой овраг, а в овраге речка. И я в этой речке постоянно. Утонуть в ней невозможно, она маленькая-маленькая, но никогда не замерзает зимой. А весной она разливается так, что заливает всё в радиусе чуть ни километра. Сильная речка. И я очень люблю эту речку, хотя постоянно в неё заезжаю на санках и приходится по морозу дуть домой, к бабке, переодеваться и получать люли. (Летом я в этой речке на велосипеде)
А потом опять на гору, если санкам уже трындец, – то можно кататься с горы на картонке, можно на целлофане, а если ни того, ни другого нет – то просто на жопе. Хотя катание на жопе осуждается бабушкой, она кричит, что я Гитлер и что я Змей Безрогий. Эти слова – любимые слова бабушки. Дед, кстати, совмещает в себе этих двух зверей, дед – Безрогий Гитлер Змей.
Деду, кстати, пофигу, что он такой безрогий, он привык.
А я переодеваюсь и пью чай с вареньем пока бабка орёт, я уже думаю о завтрашнем дне, завтра я обязательно перепрыгну эту речку, я сделаю трамплин побольше, а санки буду держать сильно-сильно, чтобы не вылетали из под меня раньше времени, чтобы я мог перепрыгнуть речку вместе с санками. Бабка удивляется второй