Читаем без скачивания Наедине с одиночеством. Рассказы - Эжен Ионеско
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стена была дугообразной и снизу, от уступа, уходила, как бы приглашая, — зато вверху она загибалась, чуть ли не нависая над головой, чего, впрочем, он пока не замечал.
В правой руке он держал блокнот, левая натыкалась на что-то металлическое.
Поезд, набирая ход, проходил вплотную, оторваться от стены и рассмотреть, что это под рукой такое, он не мог, к тому же оказывается, он прикрыл глаза.
С прикрытыми глазами он вдруг показался самому себе подслушивающим; приоткрыв же примятый стеной правый глаз, он ощутил себя подглядывающим.
Сперва был только свист, с которым поезд втягивало в дыру, словно против его воли, чуть ли не взахлеб, затем в круглом провале показался красный глаз, отчего он стал еще чернее.
Холода не было.
Звуков не стало; они как бы пытались быть, стучали в тишину, но она не пускала. Затем тишина напряглась, отшвырнула их и зазвенела.
Она стала сквозной и накренилась. По ней прокатился гул.
Придерживаясь левой рукой за то, что ей мешало полностью прильнуть к стене, он попробовал развернуться. Судя по тому, как плохо слушалось тело, поезда не было куда дольше, чем он думал.
Кое-как повернувшись и откинувшись на удобный откат стены, он впервые обратил внимание, как она нависает, — впрочем, он не успел уяснить себе ни удобства, ни угрозы, ни того, чего тут было больше потому, что гул нарастал.
Когда же из гула вырвался поезд, он и вовсе мог чувствовать одну только прохладу, глубоко и ровно входившую в него через спину.
Поезд остановился, но двери открылись правильно. Это было так неожиданно, что он, забыв, где находится, стал колотить в дверное стекло обеими руками.
Люди стояли к его, закрытым, дверям вплотную. Некоторые — был самый час пик — почти прижимались к стеклу лицами — и вот он молотит кулаками прямо в их лица, а они смотрят на него, как на свое отражение, — совершенно пустыми глазами.
Стекло покрывалось испариной: эта станция была первой после открытой линии, поезд прямо с мороза… Он прислонился к стеклу лбом. По запотевшей поверхности начинали сбегать капли; после них оставались кривые черные борозды; некоторые шли прямо от его глаз.
Вот как? — сказал он себе, отшатываясь, и через место, прогретое лбом, бросил взгляд внутрь вагона: перед его ртом чьи-то руки, дрожащие от напряжения, пытались разорвать на две части красное яблоко. Багровые, белеющие на кончиках пальцы погружались в мякоть, сок вспенивался на них.
Кусай! — раздалось посреди головы неожиданно, как лай, и отвращение отбросило его назад на стену.
Поезд все стоял.
Он решил заглянуть в вагон еще раз, словно чтобы уже окончательно убедить себя в чем-то, он уже было двинулся, как поезд тронулся с места.
Что ты хотел там увидеть? — спросил он себя.
Поезд набирал ход.
Он продолжал смотреть перед собой; состав, размытый в полосу серого и сверкающе-желтого, проносился у самых его глаз; глаза сохли, но не моргали.
Когда желто-серый ветер исчез, хлопнув тишиной, глаза заслезились, но только со следующим поездом, которого не было уже не так долго, стало ясно, что это — слезы.
Тот, третий по счету, поезд надвигался намного быстрее и тормозил куда резче — хотя почему третий? второй! — и он впервые понял, что боится упасть на пути.
Он не мог шевельнуться, чтобы вытереть слезы, которые тянули за собой самый настоящий плач, с содроганиями, нутряной, — содрогания уже подступали; попытайся он их сдержать, и они легко сбросили бы его под поезд.
Когда состав замер, он едва смог постучать в вагон два или три раза. Вышло тем более слабо, что вагон оказался к нему не дверным окном, а рифленым боком, куда и сильно стучать было бы бесполезно — да и стоял этот поезд крайне мало.
Зато следующего ждать не пришлось — он явился почти сразу. Не простояв и секунды, он успел ухватиться за тонкий присвист того, что только что отошел, и — исчез.
За ним, едва намекнув остановку, прошел следующий, потом составы пошли один за другим так часто, что серо-желтое мелькало уже только на остановках и было невидимо на ходу; шиканье поездов мимо все больше погружалось в полости беззвучия между ними; от поначалу свистящего и лязгавшего потока осталось одно прерывистое, как в беспокойном сне, дыханье; только тут, да и то понемногу, до него стало доходить его положение.
2Как он очутился здесь?
Он, патентовед, как всегда с большим запасом времени спешит на службу (похоже, что каким бы ни был этот запас, все равно он будет мал ему; это что-то хроническое, ведь ему давным-давно не требуется успевать к определенному часу, главное — чтобы не задерживались заявки). Что до самой службы, то она ему даже не скучна: этот бесконечный поток заявок на изобретения, в которых требуется разобраться, что очень утомительно, так как подавляющее число изобретателей почти начисто лишено способности подавать свои идеи в мало-мальски приемлемом виде, — затем с помощью принятых в их области слов и довольно узких шаблонов требуется придать этой кашеобразности так называемый конструктивный вид, после чего собственноручно, чтобы не зависеть от машинистки, перепечатать заявку и наконец зарегистрировать ее — в общем, там, на службе, нет даже секунды на скуку, которая наверняка внесла бы какое-никакое разнообразие — там нет ничего нового, необычного, но, как ни странно, поэтому-то он и спешит! Звучит довольно абсурдно только на слух, ведь благодаря тому, что там все течет как ничто, он не может не впадать в состояние, близкое к прострации (иначе он давно бы свихнулся!). Он как бы спит, держась на одной лишь руке, на правой, точь-в-точь, кстати говоря, как сейчас. Покуда рука втискивает чьи-то идеи в клети условленных фраз, он удерживается за нее, эту убитую, эту устойчивую, как корень, руку патентоведа, и откидывается на спинку стула…
Ежедневно, кроме одного выходного дня, поточность работы колышет его, вялого, как лист бумаги под водой, — бумажная лента, задетая за корягу в небыстрой реке, это похоже на фильм без его участи, непонятный, но тем более увлекательный.
Сейчас все в точности так же, но острее — ничего удивительного, хроническая болезнь в конце концов должна давать обострение!..
Что бы он не испытывал там, куда смотрит, и каким бы он там не выглядел, привязанный своей рукой к огромной равнодушной массе работы как патентовед и только патентовед, он на самом деле всегда абсолютно спокоен.
За бесцветной, чисто оформительской работой все так ясно, так мгновенно! Как только ни пытался он достичь подобного состояния вне службы!
Никакие слова, никакие образные понятия, в поисках которых он рыщет каждую свободную от службы минуту, не вызывают у него ничего подобного.
Быть может, вся его спешка, начинающаяся тут же за порогом бюро, — это какая-то хроническая ревность остальной его жизни? Ведь, собственно говоря, плоские служебные понятия называть понятиями, как и служебные слова — словами, никак нельзя. Это просто какие-то разнокалиберные колышки, лежащие в его голове, как в выдвижном ящике служебного стола, под которые в другом ящике заготовлены решетки с отверстиями. Как тут не быть ревности? Естественная реакция и, кстати, самая живая изо всех, что у него есть, но сейчас ему надо понимать не это.
Сейчас ясно, что он не служил, как положено, без остатка отдаваясь работе, и не жил, как ему бы хотелось, ведь он вечно всюду запаздывал. Нет, он всегда знал, чего хочет, и даже видел в точности, каким что должно быть по каждому из его желаний, и вот происходило так, что все и правда приходило таким, как он думал, но приходило с опозданием или тем, что он принимал за опоздание. Что это за болезнь? В чем ее причина как не в том, что его основное время съедает служба?
Ясно, что сейчас он задержался где-то между службой и всем остальным; все к тому шло.
Завис самым настоящим образом. Внеслужебный мир, где заранее все было известно и потому так беспокойно, вытеснил его… Впрочем, он ведь сам вышел. Непонятно только, почему чего-то подобного не случилось на выходные, в часы, которые считаются свободными, в один из его, пускай редких, выходов из дому?
С каждым понедельником он все раньше выходит на службу. Не в силах удержаться, как сегодня, то так, то этак удлиняя путь.
Дошло до того, что вот уже третий раз он едет на метро в обратную сторону, на конечную, потому что оттуда до нужной ему станции идет окольная ветка; там он пересаживается в пустой вагон и сразу занимает место у противоположной к выходу двери, стоит ко всем входящим спиной и сквозь свое отражение смотрит в окно.
Дело в том, что он с некоторых пор заметил, что так способен ухватить кое-что — не многое, зато почти без беспокойства, — время от времени он набрасывает это в блокнот, отрываясь, видит и слышит только черноту, свистящую перед его лицом, не замечает ни отражений, ни желтых фонарей, ни пассажиров за спиной — как тут, откройся перед ним неположенные двери даже на полном ходу, не выйти?