Читаем без скачивания Огненная река - О Чонхи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я торопливо натягивала юбку и закрывала щиколотки ног, выгнув дугой спину. «Что ты, доченька?» — глаза матери делались большими и круглыми. А я, стараясь избавиться от её взгляда, ещё ниже наклонялась и оборачивала юбкой ноги. В тот миг, когда я хотела уклониться от внимания матери, собирающейся обнять меня обеими руками, и от её притягивающего взгляда, а ещё от испуга, который рос во мне, я увидела нападающие на меня с оскаленными зубами волны. Я закричала «а-а-а-а», но в то же время со странным чувством спокойствия отдала себя силам потока, который втянул меня в себя.
— Вода ещё холодная.
Мать сказала это взволнованно, видимо, думая, что я собираюсь искупаться. Я барахталась изо всех сил. Но капкан держал крепко. Он свирепо впился в меня когтями и не отпускал.
— Мама, ты меня видишь?
— А как же, конечно, вижу! Немедленно вернись!
Я усердно ныряла, но чем дальше, тем становилось тяжелее. Ребёнок в матке своей тяжестью тянул меня ко дну, как висящий на шее камень.
— Вернись!
Мать кричала. Она махала рукой, и была похожа на цветок.
На берегу волны распускались, как искусственные розы, а ребёнок, крепко обхватив меня за шею руками, кричал: «Не убивай меня, не убивай меня!» Я, не колеблясь, сбросила его руки, обвивавшие мою шею, как змеи. Потом повернулась и поплыла к матери, став лёгкой, как пёрышко…
День всегда начинается с шума льющейся воды из крана. Рано утром струи под высоким давлением с силой падают в жестяной таз, вскоре вода переливается через край, и клокотанье переходит в журчание; уборщики торопливо ходят в резиновых сапогах, шлёпая по воде; от всего этого шума я просыпаюсь. Я была обессилена, на моём сонном теле еще оставались следы сна прошедшей ночи — отметины от ногтей на затылке. Мне снилось, что руки ребёнка продолжают обвивать мою шею.
Слышно, как в коридоре тоненько шелестят резиновые подошвы тапочек врача, а иногда он медленно волочит свои тапки по полу, и после этого через две-три минуты открывается дверь палаты и он появляется, держа в руках капельницу в тысячу кубиков. Как я и ожидала, врач расстёгивает пуговицы на моей одежде, вставляет термометр глубоко в подмышку и меняет капельницу. Всё это время он не произносит ни слова, а я фиксирую свой взгляд на решётке окна и не смотрю на него. Но я знаю всё-всё, что происходит в комнате.
Как-то я сказала врачу: «Уберите решётку». Совсем не скоро он ответил: «Какая вам разница?» Его интонация была усталой, точно такой же, как та, с которой он бормотал, поднимая термометр к глазам: «Тридцать шесть и шесть». В его голосе не было и намёка на доброжелательность. С тех пор мне расхотелось разговаривать с врачом. Решётка мне не очень мешала. Просто я хотела поговорить. Я хотела услышать, как мой голос, который по утрам и под вечер становится хрипловатым и превращается в мягкий альт, звучит в этой полуподвальной комнате, как голос постороннего. Но я не могла говорить сама с собой, смотрясь в зеркало, я же не сумасшедшая.
Сценарий я обдумывала всю ночь, и он был готов.
— Выверните решётку, пожалуйста.
— Знаете, сегодня сильный ветер.
— У меня такое ощущение, что глаза разделяются на двенадцать частей.
— Да, я вас понимаю.
— И это не всё. И солнце, и ноги прохожих тоже разделяются на двенадцать частей. Вы что, думаете, у меня глаза дрозофилы или стрекозы?
— Что вы будете делать, если мы выставим решётку?
— Я улечу.
— Ах, вот как? Слишком высоко не поднимайтесь. У вас могут растаять крылья. И тогда вы упадёте.
Наконец я очаровываю его своим мягким альтом и рассказываю, сколько человек каждый день проходит мимо окна, сколько человек проходило вчера, а сколько непременно пройдут сегодня. Врач, который не может знать о моей тайной тетради, спрятанной под кроватью, удивится тому, как точно я всё это знаю. А на следующий день мы с ним будем вести серьёзные разговоры о том, как он выхаживает больных, и он сначала мной сильно заинтересуется, потом доверится мне, и, в конце концов, он в меня влюбится.
Но роман — это конец. Мне не интересны случайные романы. Мои чувства к нему он воспримет как сумасшествие, не более.
Как-то однажды я услышала высокий смех этого врача, когда он проходил мимо окон, и сильно смутилась. Больничная палата находится в полуподвале, поэтому, лёжа на кровати, поставленной вплотную к окнам, невозможно видеть фигуры прохожих полностью. Но то, что смеялся врач, я поняла по чёрным брюкам с серыми тонкими полосками, торчащими из-под халата, и белым хлопчатобумажным носкам; утром того же дня я внимательно рассмотрела и запомнила их. Врач шёл с женщиной, у которой были слишком тонкие щиколотки. Мне было непонятно, держала она его под руку или нет.
Врач вынул у меня из подмышки термометр.
Как обычно бывает у людей, работающих весь день в помещении, кожа его была прозрачной и жёлтой. Меня часто охватывало желание вцепиться зубами в его руку с выступающими венами, похожими на корни дерева. Каждый раз, когда я об этом думала, мне казалось, что я вижу плотно расположенные, как семена, следы зубов на чистой тыльной стороне его руки, и это желание меня ослепляло. Но на самом деле я никогда не сделаю этого. Лучше я посмотрю в окно на улицу или крепко вцепляюсь в простыню.
Можно сказать, что я даже побаиваюсь врача. Воздух вокруг него всегда превращается в сухой ветер, и я сплёвываю после того как он выходит из палаты, будто в рот попала пыль. Но во рту долго остаётся ощущение шершавости.
Врач каждое утро меняет капельницу, втыкает в мою руку металлическую иглу, таким образом ограничивая пространство, по которому я могу передвигаться; этим он демонстрирует своё могущество. Он врач, и я принимаю его правила, понимая, что моя воля вынуждена адаптироваться к существующей территории, которую может расширить только он. Я должна признать, что он лечит меня: три раза в день приносит мне лекарства, а я их принимаю. Я никогда не отказываюсь ни от одной процедуры, назначенной им, то есть не предаю его, и с удовольствием остаюсь в растительном состоянии. Я точно не помню, с какого времени между нами начались такие отношения. Но я ни разу не усомнилась в том, что должна здесь находиться. Сомневаться в чём-либо — не моё дело.
Врач, выходя из палаты с термометром и капельницей, искоса взглянул на меня.
— Сегодня у вас будет посетитель.
В тот момент я не поняла, что он имеет в виду, и внимательно посмотрела на него. Врач немного поколебался, а потом вышел, качая головой, показывая, как это ему надоело.
Лишь после его ухода я поняла, что он мне сказал, и моё сердце заколотилось.
Довольно долго моя пижама оставалась распахнутой так, что была видна грудь, но я даже не думала, что надо прикрыть её. Я была взволнована словами врача. Ведь с тех пор как я здесь нахожусь, никаких посетителей у меня не было. Единственное, что меня посещало — мысль, что я стала резко стареть после недавно перенесённой операции. Процесс старения начался, когда я упорно представляла образ ребёнка, которого никогда не видела, и убила, когда он ещё находился в моей матке, и к которому испытывала непонятную любовь.
Я ничего не могла делать. Мне ничего не разрешалось, кроме ожидания посетителя. Отчего же доктор не сказал, когда тот придёт — в первой половине дня или после обеда, а если допустить, что он придёт во второй половине дня, то сказал бы хотя бы примерно, во сколько. Но врач только сказал неопределённо, что посетитель будет сегодня. К сожалению, может так случиться, что этот незнакомый посетитель тихо и незаметно откроет дверь палаты и уйдёт, увидев, что я сплю. Когда женщина, начавшая стареть, кого-то ждёт, нетерпеливость ожидания возрастает. Это вносит разнообразие в мою больничную жизнь. За разноцветной призмой ожидания предмет видится девственно чистым. Но отчего же надежда всегда обманывает? Почему надежда по-шпионски всегда прячет в себе предательство?
Всё утро, пока солнце ещё не освещает мою палату, я от нечего делать мою руки. У меня появилась новая привычка — постоянно мыть руки. Когда воспоминания об убитом мной ребёнке всплывают в памяти, когда упрямые сухие глаза врача заставляют меня задуматься, и когда, как прошедшей ночью, я вижу во сне мать, я мою и мою руки. Я перестаю мыть их лишь тогда, когда щёлочь мыла совсем высушивает кожу. Лежащие на простыне руки, сухие, с белой кожей, похожи на руки мумии.
На улице туман начал рассеиваться. В апреле туманы бывают густыми. К тому же здесь, в тени, он довольно долго остаётся холодным и влажным, от этого у меня начинается невралгия. В разрывах тумана блестят под солнцем мягкие листья, впитавшие в себя влагу. Птицы, щебетавшие всю ночь, перелетают с одного дерева на другое, встряхивая крыльями. Со смутным и в то же время неотвратимым ожиданием, будто испытываю жажду, я смотрю на высохшие ветки старого дерева, где, как мне кажется, почки больше не появятся.