Читаем без скачивания Крематор - Ладислав Фукс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я рад твоей дружбе с боксером, — чуть помедлив, произнес Копферкингель и подумал про себя, что такая дружба избавит подростка от изнеженности и слабохарактерности. — Ты, Мили, должен быть стойким и смелым, ведь в твоих жилах течет немецкая кровь. Моя кровь, — добавил он, сдвинув брови. — После каникул ты отправишься в немецкую гимназию. Да-да, — улыбнулся он опешившей и погрустневшей Лакме и вновь обратился к Мили: — Дружить с боксером — это, конечно, хорошо, бокс — боевой спорт, ein Wettkampf, недаром фюрер считает его одним из лучших видов спорта, но вот что, Мили: хватит тебе бродить невесть где. К мосту, пожалуй, тоже лучше не ходить. А этот твой друг тренируется прилежно? — Он вернул мальчику фотографию и, когда Мили кивнул, спросил: — А что он тебе рассказывает, о чем вы с ним говорите?
И он услышал ответ на свой вопрос. Он узнал, о чем говорят между собой два эти мальчика. Узнал, почему боксер так усиленно тренируется. Почему он так прилежен. Почему его удары должны непременно достигать цели. Потому что немцы вторглись в нашу страну. Потому что они насильники. Потому что они отняли у нас свободу. Говоря все это, Мили дрожал как овечий хвост и упорно смотрел на кошку, и пану Копферкингелю удалось превозмочь себя и промолчать. Он только скорбно покачал головой. «У меня есть еще время, чтобы открыть ему глаза, — думал он, глядя на Мили, — я все объясню ему, я уговорю его, я внушу ему верные мысли». И он направился к приемнику (Альмавива как раз заканчивал свою красивую арию) и легонько отпихнул кошку, метнувшуюся ему под ноги.
Перед самой Троицей гестапо прямо в крематории арестовало Йозефа Заица и Берана, а потом и директора Сернеца. «Действия гестапо, — сказал себе Карл Копферкингель, член НСДАП с душой истинного арийца, — кажутся довольно-таки жестокими. Но они продиктованы обстоятельствами, ведь речь идет о счастье миллионов. Мы совершили бы преступление против народа, — сказал себе пан Копферкингель, — преступление против человечества, если не стали бы избавляться от вредителей и смирились бы с их подрывной деятельностью.»
Итак, гестапо арестовало прямо в крематории Заица, Берана и директора Сернеца. Мили и Зина, прихватив с собой букет белых лилий, уехали на Троицу к любимой тетушке в Слатиняны, а пан Копферкингель со дня на день ожидал известия о своем повышении.
— Небесная моя, — обратился Копферкингель к Лакме, когда они сидели вдвоем в их замечательной столовой, — дети уехали к тете в Слатиняны, они решили навестить эту добрую женщину, которая вполне достойна называться святой, и мы с тобой остались одни. В моем Храме смерти арестовали Заица, Берана и директора Сернеца. Я не знаю за что, наверное, за их враждебное отношение к рейху, немецкому народу и человечеству. Что с тобой? — улыбнулся он Лакме, которая очень испугалась. — Неужели тебя страшит арест Заица, Берана и директора? Успокойся, с ними ничего не случится, они в полной безопасности, их просто переведут на другую работу. — Помолчав, он продолжил: — Скорее всего, именно я заменю пана Сернеца. Больше некому, я отличный специалист. Послушай, дорогая, а что, если мы с тобой оденемся понаряднее и устроим себе маленький праздничный ужин? Без вина, разумеется, я ведь непьющий. а потом мы выкупаемся в нашей белоснежной ванне, как это делали древние римляне. Не сегодня ли, кстати, годовщина нашей небесной свадьбы? — Он обворожительно улыбнулся. — Или хотя бы годовщина нашего восхитительного знакомства в зоопарке возле леопарда? Не сегодня? Ну, а мы с тобой договоримся, что сегодня. иди же. — И Копферкингель подхватил Лакме под локти и отвел на кухню.
Под вечер, когда ужин был уже готов, пан Копферкингель заставил Лакме надеть темное шелковое праздничное платье с белым кружевным воротничком. Когда она оделась, муж проводил ее в столовую, усадил за стол, принес из кухни бутерброды, миндаль, кофе и чай, включил радио и тоже подсел к столу.
— Слышишь, небесная моя? — нежно улыбнулся он. — Это хор из «Лючии ди Ламмер-мур» Доницетти. Странно. Такая, можно сказать, идеальная похоронная музыка, а у нас ее почему-то исполняют очень редко. Ведь когда кто-нибудь заказывает «Лючию», то похороны получаются просто замечательные. Но пани Струнной играли «Неоконченную», барышне Чарской — «Ларго» Дворжака, а барышне Вомачковой — «Песнь о последней розе» Фридриха фон Флотова. Обидно, что музыку чаще всего выбирает не сам усопший, а его родственники, которые исходят из собственных вкусов. Они ни за что не закажут то, что нравилось умершим, нет, они остановятся на том, что любят сами!
И он добавил:
— Это ария Лючии из третьего действия. Ее исполняет одна знаменитая итальянка.
Горка бутербродов потихоньку таяла, а радио все играло и играло, и пан Копферкингель сказал:
— У нас с тобой, чистейшая, вся жизнь впереди. Нам, заоблачная моя, открыт весь мир. Нам открыто даже небо, — он взглянул на потолок, как бы желая отыскать на нем звезды, — небо, которое за эти девятнадцать лет не омрачило ни единое облачко, небо, которое простирается иногда и над моим Храмом смерти — тогда, когда там никого не сжигают. Жаль только, что в нашей ванной у вентилятора оторвался шнур, надо завтра же все исправить. Я временно привязал там веревку с петлей на конце, чтобы вентилятором можно было пользоваться. Зато штора вон там, в углу, — он указал на окно, — о которой говорил в Сочельник Вилли, больше не обрывается. Как же они прекрасно поют! — Копферкингель кивнул на радиоприемник. — Абсолютно правы те, кто жалеет людей, не любящих музыку, — они умирают, не познав красоты… но где же наша Розана?
После ужина Копферкингель поцеловал свою небесную и предложил ей:
— Пойдем в ванную, Лакме, прежде чем раздеться, надо там все приготовить.
И он взял стул, и они пошли, а кошка внимательно наблюдала за ними.
— Здесь жарко, — сказал Копферкингель и подставил под вентилятор стул, — кажется, я переборщил с отоплением. Открой-ка вентилятор, дорогая.
Когда Лакме встала на стул, пан Копферкингель погладил ее лодыжку, набросил петлю ей на шею и пробормотал, ласково улыбаясь:
— А что, если я повешу тебя, дорогая?
Она улыбнулась мужу, очевидно, не расслышав его слов, а он резко ударил ногой по стулу — и все было кончено.
Натянув в передней пальто, Копферкингель отправился в немецкую уголовную полицию и продиктовал там для протокола:
— Ее толкнуло на это отчаяние. Она была еврейкой и не смогла жить со мной под одной крышей. Возможно, она догадывалась о том, что я собираюсь развестись с ней, потому что этот брак был несовместим с моей честью истинного арийца. И добавил про себя: «Я жалел тебя, дорогая, очень жалел. Ты стала грустной, понурой, и это вполне понятно, но я — немец, и мне пришлось принести тебя в жертву. Я спас тебя от мук, дорогая моя, а они наверняка предстояли тебе. Сколько страданий, небесная, принесла бы нам в новом, счастливом и справедливом мире эта твоя еврейская кровь…»
Лакме была кремирована в Слатинянах… а пан Карл Копферкингель получил пост директора пражского крематория. Он отправил на пенсию пана Врану, у которого было что-то с печенью. «Привратник уже старый, — решил Копферкингель, — он пришел сюда за двадцать лет до моего появления в крематории, пускай отдыхает; пани Подзимкову, уборщицу, я уволил, потому что она побаивалась Храма смерти, но я избавлю ее от страха…» — а вот пана Дворжака он оставил. «Вы знаете, пан Дворжак, — сказал он ему, — мне нравится, что вы не курите и не пьете. что вы такой же трезвенник, как и я.» А еще он оставил пана Пеликана и пана Фенека. «Надо спасти его, — думал он иногда в своем директорском кабинете, — он ведь едва держится на ногах». Когда Копферкингель проходил мимо привратницкой, пан Фенек начинал всхлипывать и быстро залезал к себе в будку… как собака.
14Да, для детей поступок их матери оказался потрясением, однако жизнь учит нас смиренно переносить ее удары.
— Нынче, дражайшие мои, — сказал Копферкингель своим солнышкам, стоя с газетой в руках посреди столовой, — нынче жизнь — это борьба, мы с вами живем в великое революционное время и обязаны мужественно переносить все испытания. Милостивая природа освободила нашу незабвенную от оков земного мира и вновь обратила ее во прах; ей открылся космос, и я не исключаю, что у вашей матери теперь иная телесная оболочка — ведь кремация заметно убыстряет процесс. Она была хорошей, доброй женщиной, — добавил пан Копферкингель, — верной, тихой, скромной, ей уже просиял вечный свет, и она навсегда обрела покой. — И Карл Копферкингель раскрыл газету. — В человеческой жизни все очень зыбко, — продолжал он. — Будущее неопределенно, и люди зачастую страшатся его. Определенна и неотвратима одна только смерть. Впрочем, есть еще кое-что: тот новый, счастливый строй, который будет вот-вот установлен в Европе. Итак, новая, цветущая Европа фюрера и — смерть, вот что ожидает человечество… В сегодняшней газете, — он зашуршал газетным листом, — напечатано одно красивое стихотворение, мне даже кажется, что оно было написано в память моей драгоценной Лакме. Я сейчас прочту вам первую строчку: «Сумерки, день спешит обручиться с вечером.»