Читаем без скачивания Тропы Алтая - Сергей Залыгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Здесь Меркурий. Во-он за ветлой — удочки закинуты. Погуди-ка, Гриша!
Шофер, только что подъехавший к переправе круговой дорогой, стал звать паромщика сипловатыми гудками «козлика», и вскоре на том берегу показался человек в бурой войлочной шляпе, с бурой же бородой, с ножом в больших деревянных ножнах на поясе. Крикнул: «Сейчас я! Сей-час!» — и, приложив руку к шляпе, стал рассматривать, кто это незнакомый едет с директором. Не торопясь взошел на паром, а потом снова шагнул на берег.
— Шест забыл! — сказал Парамонов.
Меркурий отыскал шест, снова взошел на паром и снова задумался.
— Блок соскочил! — сказал Парамонов.
Меркурий вскарабкался на перила, поправил шестом блок и снова стал неподвижно…
— Чалку не отдал! — сказал Парамонов.
Меркурий отправился на берег, снял чалку с пенька, и Парамонов крикнул теперь уже веселее:
— Давай, давай!
Паром начал переваливать через реку. Рязанцев, глядя на Меркурия, который в одной руке держал гребь, а в другой — кисет с куревом, сказал:
— Каков мужчина! Борода-то, борода!
Елена Семеновна спросила:
— Нравится?
— Не заметить нельзя — вот в чем дело…
— Ну, на обратном пути будем переправляться, не заметите.
— Почему же?
— На другого мужчину поглядите. На Шарова. Этот под Шарова только работает. Не более того.
Все-таки, покуда переправлялись, Рязанцев не спускал глаз с Меркурьевой бороды. И Меркурий, должно быть, был польщен таким вниманием.
Пристали к берегу, «козлик» зафыркал, осторожно сполз на берег, покачнув паром. Алексей Петрович сказал:
— Тут ручей течет особенный! Будем воду из него пить! Нарочно завернем на ручей!
— Не хвастайся заранее, Леша, — заметила Елена Семеновна. — А если Николаю Ивановичу не понравится?
— Что за ручей? — спросил Рязанцев.
— Не хвастайся заранее, Леша, — опять повторила Елена Семеновна.
Парамонов сказал:
— Садитесь, Николай Иванович! Гадать не будем, сейчас отпробуем водицы! Тут всего-то — полкилометра свернуть с дороги.
Вскоре выехали на небольшую лужайку, покрытую редкой травой, серым крупным песком и отшлифованными круглыми булыжниками. Должно быть, весной и летом в сильные дожди вода здесь все затапливала, а сейчас лужайка эта, как паутиной, была покрыта ручейками, которые то сливались вместе, то снова дробились и растекались в разные стороны. Ручейки были с чуть заметным синеватым оттенком.
Елена Семеновна вышла из машины вслед за Рязанцевым, сперва засмеялась, потом стала опять серьезной.
— Давайте теперь пить… Уж не знаю, понравится ли вам, Николай Иванович. — И сама быстро опустилась на колени, затем расстелила на круглом камне свою пеструю косынку, легла на нее грудью и припала к воде.
Рязанцев тоже нагнулся к ручью. Было что-то опьяняюще свежее в этой воде, в ее чуть-чуть кисловатом привкусе и в том, как приятно было эту воду ощущать в себе, обонять, видеть ее синеву перед собою и слышать, как она журчит вокруг губ…
Садились на камни, глядели в небо и на горы, на свои отражения в сизой воде, снова припадали к ручью…
Наконец Елена Семеновна громко и протяжно вздохнула, села на камень и подняла влажные руки навстречу солнцу — чтобы просушить их и согреть. И лицо с каплями на носу, на щеках, на ресницах тоже вскинула, а потом всю себя каким-то незаметным движением обратив навстречу ярким, сияющим лучам, посидела так с минуту неподвижно и вдруг оглянулась на Рязанцева:
— Значит, вам понравились ручьи? Сизые-то какие… Голубиные.
— Еще бы!
Смотрел на нее и думал: «Что было бы, если бы женщины любили только тех, кто этого заслуживает?»
Вздохнул.
«Наверно, трагедий было бы еще во сто крат больше!»
Не скоро сели в машину, поехали дальше.
И только стали подниматься от ручья в гору — тр-рах!
Рязанцев еще не понял, в чем дело, а Парамонов уже сказал жене:
— Говорил я тебе, Лена! Предупреждал! — Обернулся к Рязанцеву. — Хуже нет, Николай Иванович, слушать женщин! Уж я на своей шкуре это дело испытал, а нынче уступил, и вот — рессора лопнула! Ну говорил я тебе или нет? Вы извините, Николай Иванович, и вы тоже, Михаил Михайлович! Виноват!
Елена Семеновна смутилась, сникла, нельзя стало узнать в ней ту женщину, которая всего несколько минут назад сидела около ручья на камне, вся обратившись к солнцу.
Вышли из машины, шофер безнадежно развел руками:
— Рессора…
А Парамонов все корил ее, молчаливую:
— Говорил же! Предупреждал!
Рязанцев пытался Парамонова остановить, но сам был смущен — из-за него Елена Семеновна выслушивала упреки, а Лопарев молчал-молчал, а потом сказал:
— Ну что, Алексей Петрович, на ваших охах да вздохах дальше поедем или как? Пешком?
К парому пришлось и в самом деле возвращаться пешком, а там грузовая попутная машина подвезла всех до отделения совхоза…
Тут уже Алексей Петрович был хозяином — послал за «козликом» колесный трактор, в кабине потрепанного грузовика отправил Рязанцева и Лопарева в Акат, сам с Еленой Семеновной остался ночевать на квартире управляющего отделением.
Елена Семеновна все молчала…
Глава восьмая
Однажды утром, еще до завтрака, Вершинин-старший и Рязанцев заспорили о поэзии.
Вершинин очень горячился, доказывал, что в двадцатом веке труд — даже научный труд и научные открытия, так же как и любое творчество, стал делом коллективным, поэзия же не может быть коллективной — и вот она исчезает…
Рязанцев не соглашался, Вершинин-старший нервничал.
— Техника поглощает человека! — говорил он, размахивая кедровой палкой. — Поглощает! И должно быть, существует закон равновесия между приобретениями и потерями: человек приобретает в чем-то одном, теряет в другом. В технике обогащается, в поэзии беднеет!
Он стал необычайно глубокомысленным, Вершинин-старший, и повторил:
— Итак, закон! Существует закон!
Онежка раз и другой внимательно посмотрела на Вершинина. Лицо у него было значительным, воодушевленным, видно было — Вершинину-старшему очень хотелось прочитать кому-нибудь лекцию. По философии или еще какому-нибудь предмету.
В лесном институте на лекциях по диамату Онежка с недоумением слушала лектора, который говорил о философах, совершенно ничего не признававших в мире, кроме самих себя. Философы считали весь мир существующим только в их собственном воображении, больше нигде. Но в их воображении запросто могло и не быть Онежки, лесного института, самого лектора и всего земного шара. Каким же образом для кого-нибудь, все равно для кого, этого могло не быть, если все это было?
Проще всего было предположить, что не существует самих философов, так нет же — они не отказывались от своего собственного бытия.
И надо же так случиться — на семинарских занятиях ассистент задал ей вопрос об этих же самых философах. Она сказала, что не проработала их. А философы домогались своего: на экзамене снова ей попались. В конце концов Онежка получила тройку — не могла объяснить их точку зрения. Ведь объяснить — значит понять! Ведь так?
Теперь Онежка подумала, что Вершинин-старший очень похож на тех философов — для него существуют законы, которых он хочет, в которых нуждается. Но вот не нужна ему поэзия, и он ее не видит и уже создал свой «закон», по которому поэзии не должно быть. Пожалуй, теперь она не получила бы тройки по диамату, получила бы четыре.
Вершинин-старший будто нарочно подтвердил мысли Онежки, когда сказал:
— Я думаю, что, если бы я со своими детьми, когда они были еще детьми, читал бы вслух Пушкина, беседовал с ними о прочитанном, нам и теперь было бы проще друг друга понимать…
— Значит — признавали поэзию и все-таки не читали? — спросил Рязанцев.
— Минутку, минутку! Потому и не читал, что поэзия уходит из нашей жизни. Уходит, уходит! Все меньше влияет и на моих детей, и на меня самого. Таков закон нашего времени!
«Вот сейчас, — думала Онежка. — Рязанцеву бы хлопнуть Вершинина-старшего по плечу: «Бросьте, Константин Владимирович! Ваши законы потому у вас и возникли, что вам нужно себя перед самим собой оправдать. Что-то вы потеряли и теперь хотите, чтобы все потеряли то же самое!»
Но нет — Рязанцев стал говорить гораздо умнее.
Сказал, что человечество за всю свою историю еще не потеряло ничего прекрасного. Ни античной скульптуры, ни римского красноречия, ни живописи Рафаэля, ни духа Парижской коммуны, ни умения любоваться вот этими горами — ничего! Все сохранило! Наоборот, чем дальше, тем глубже люди все это объясняют себе. Сказал, что поэзия — это истина. У истины же всегда были препятствия. И у поэзии они всегда были, а она их всегда преодолевала — прежде всего преодолевала безразличие. Сейчас истина преодолевает такое препятствие: человечеству некогда. Но она и через некогда перешагнет.