Читаем без скачивания Газета День Литературы # 104 (2005 4) - Газета День Литературы
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первая манифестация этой связи не лишена своеобычности. На первый гонорар ("что-то около тридцати рублей: "из "Пионерской правды" прислали"; по другому свидетельству — "три рубля из "Ленинской смены") юный автор накупает конфет и папирос и едет в родное Блудново. "Угощаю!" Девки принимают угощение как само собой разумеющееся, а парни даже и не интересуются, откуда папиросы: расхватывают и начинают смолить.
Тут появляется матушка с розгой в руке:
— Говори, где деньги взял! Да ты мне зубы не заговаривай! Правду скажешь — ничего не будет: прощу!
Так ли точно всё было, или присочинил Яшин что-то к эпизоду, важен общий тон. И дальний смысл.
Матушка дожила до глубокой старости, пережила сына. Евгений Евтушенко увидел ее на его могиле: "Мать Яшина у памятника Яшину сидела в белом крапчатом платке, немножечко речами ошарашена, согбенная, с рукою на руке. Ей было далеко уже за восемьдесят, но можно ли сказать, что ей везет? Ей книжки сына из Москвы завозятся, но сына ей никто не привезет…".
Усекла, наконец, правду о том, кем стал ее сын.
Теперь мы в начале его пути.
Путь начинается с того, что в техникуме Яшина отказываются принять в комсомол. Из-за любви к Есенину. Тут все понятно: и про комсомол, и про Есенина. Менее понятно другое имя, выплывающее из ранних яшинских предпочтений: Джек Алтаузен. Тот самый Джек Алтаузен, который призывал задрать Расее подол (за каковые и подобные им скабрезности публично бит Павлом Васильевым).
Впрочем, вот более полный яшинский "синодик": Сурков, Прокофьев, Сельвинский. Общее поэтическое основание не прощупывается, но порознь всё объяснимо.
Из дневника (на писательском съезде, 1934 год): "В столовой поговорил с Сурковым. Он встретил мою фамилию с улыбкой. Сказал, что ожидал встретить меня не таким молодым". "Познакомился с Прокофьевым… Отдал свою книжку с надписью: "Мастеру от подмастерья (хотя я не уверен, что могу называться даже подмастерьем). Возьмите меня в свои руки".
Сурков — общепризнанный молодой вожак, герой съезда, схлестнувшийся с самим Бухариным. Прокофьев — помимо идейной близости — еще и онежский баешник, певун Севера. Рядом с ним вологодско-архангельские фибры трепещут в яшинской душе (после Вологды Яшин обосновался в Архангельске, там избран на съезд, там и издал первую свою книгу "Песни Севера") — песни эти звучат в унисон прокофьевским.
Однако Сельвинский — это ж совсем другой край! Правда, Яшин вскоре перебирается в Москву, где издает свою следующую книжку — "Северянку", а поступив в Литературный институт, записывается в семинар — к Сельвинскому!
Север скрещивается с Югом?!
А ведь возникает переписка, начинается дружба, и длится до самой смерти. "Не так ли читаем любимых поэтов: находим всё, что найти хотим". Что находит Яшин в Сельвинском? "Плечи грузчика, грудь бойца"… Стих, лопающийся от избытка силы. Чем-то, стало быть, полезен певцу Севера певец Сиваша с его хахатом-клекотом. С его пометами: сопровождать чтение присвистом, топотом… Яшин режиссирует по-своему: читать, окая! Акцентировать "в" как "у". "Жоутую картоуку одну не жеуать". "Ты проедёшь волок, ещо волок да ещо волок да — будет город Вологда". "Где живет Овдотья Олексеёвна"…
Северный окрас не мешает стандартной идейности. Пахнет порохом, бором, кровью. Наши деды добивали врага… били белых иродов… брали города… Молодые наследники готовятся: впереди столько работы, столько побед…
Надо отдать должное чутью поэта: прямые лозунги он сдвигает в особый песенный раздел, там боевые парни, партии сыны, каждый брат — ударник молодой страны… В разделе чисто поэтическом все вспушено на особый, северный лад: если тов. Сталин говорит, что мы ни пяди своей земли не отдадим никому, то Яшин варьирует: "мы даже горсти снега врагу не уступим".
Северное сиянье, северное пение, северный говорок. Юмор соответствующий. Московский профессор интересуется сарафанами и бусами. "Интересный, говорит, пережиток". А ему Олена прямо и сердито: "Перестаньте, гражданин, городить-то! В старопрежнее время и на свадьбе мне бы в этаком наряде не гулять бы".
В пинке старорежимному времени вроде бы ничего особенного, если бы не одно обстоятельство: в стихе описана вологодская свадьба.
Однако лучшие стихи в книге — не эти. Лучшее — "Письма к Елене" (видимо, той самой, которой и посвящена эта вторая книга). Елена Первенцева — любовь вологодской поры. Помогла составить первую книгу. "Расстались 17 декабря 1934 года… Долго плакали…" Вернулся. "Сесть за стол да развести чернила и писать, и слезы лить о том, как она дышала, как любила…"
Тут уже не Сельвинский, не Прокофьев и уж, разумеется, не Сурков, тут Пастернак. Но важно даже не то, кто в мастерах-наставниках. Важно, на чем душа раскрывается. Что-то смоделировано в этой первой любви. Фатум отречения, искус потери? "Измывалась и боготворила. Плакала, но покидала дом…"
Еще немного — и дом покидает он сам. В первые дни войны — два заявления: в действующую армию и в партию. Получая 12 июля 1941 года партийный билет, уже имеет на руках предписание — на Ленинградский фронт. Точнее: в распоряжение Политуправления Балтфлота. Это не совсем то, что достается "мальчикам Державы" следующего поколения: те идут в окопы прямо со школьной скамьи, именно им суждено кровью вписать солдатскую страницу в русскую лирику. Те, что постарше, да если успели опериться как литераторы, — уже попадают в политсостав.
Яшин был готов воевать рядовым; поначалу это и ему досталось: бой морской пехоты под деревней Ямсковицы 14 августа 1941 года. Самое яркое воспоминание военных лет. Да еще блокадная ленинградская пайка. "Вывезли полуживого" — было, что вспомнить, когда десять лет спустя познакомился и сдружился с Ольгой Берггольц.
И все-таки война для Яшина — это работа в газетах. "Боевой залп", "В атаку!" "За Родину!", "Красный флот", "Сталинское знамя", "На страже"…
В 1944 году демобилизован по состоянию здоровья.
Подает рапорт, просит оставить в рядах — с "нагрузкой поэта", ибо и впредь намерен писать для армии и флота. Докладывает, что с начала войны выпустил пять книжек стихов…
Пять книжек! Тем удивительнее резкая черта, которой Яшин сразу отчеркивает после демобилизации военное время. Фронтовые стихи собраны наследниками и изданы почти полвека спустя (и четверть века спустя после смерти Яшина) вместе с тремя поэмами и фронтовыми дневниками получилась летопись войны (Балтика 1941-42, Сталинград 1942-43, Черное море 1943-44). И всё-таки сам он, похоже, так и не почувствовал себя фронтовым поэтом, в отличие от Твардовского или Симонова. Замечено о Яшине в критике: "война вошла в жизнь и в поэзию временным бедствием", "в последующие годы он почти не обращался к военной теме".
Чем это объяснить?
Во-первых, война оказалась не такой, как ждали. "Все шло не так, как представлялось". Представлялось: "Всем миром — сильны, дружны, всем миром — в огонь и в дым… Из этой последней войны врагу не уйти живым". Дело не только в том, что враг оказался у стен Ленинграда, на Волге и на Черном море, но шепнуть бы тогда поэту молодого советского поколения, "последняя" ли это война…
Во-вторых, он войну видит — сквозь мирную счастливую жизнь, которая на время прервалась: сквозь разрывы — "полюшко родное", солдаты — все "землепашцы", беда — что "рожь в свой срок не зацвела", мечта — чтоб "не разучиться траву косить" и чтоб возобновились "свадьбы и пиры".
Вот "война отгремит как землетрясение", и тогда…
Пройдет мой народ через кровь и слезы,
Не опустив золотой головы,
Сожженные выпрямятся березы,
Медвяные росы блеснут с травы,
Земля благодатным соком нальется,
Цветы расправят свои лепестки,
Прозрачнее станет вода в колодцах
И чище реки и родники.
От ран, от развалин, от скверны вражьей
В полях и в садах — не будет следа.
Станицы, забитые дымом и сажей,
Аулы и села и города
Из пепла подымутся после войны,
Сияньем новым озарены.
Это сиянье вполне согласуется со стилистикой позднесталинской эпохи и шире — с общесоветской готовностью индивида "войти хоть каплей в громаду потока, песчинкой, снежинкой в вихри с востока, лучом в сиянье, искрою в пламя, строкою в песню, узором в знамя". Снежинка — блудновская, вологодско-архангельская, знамя — общесоветское.