Читаем без скачивания Черные люди - Всеволод Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Батя! — окликнул он отца. — Село впереди, что ли? — спросил он. — Народ собравшись!
Боярин повернул туго шею, взглянул, проговорил:
— Точно! Встречают, должно, нас!
И зевнул.
Молодой человек подошел, стал позади отца, положив ему руки на плечи.
— Смешно, — сказал он. — Какие черные дома! Словно их чернили!
— Оно от дыма, Матюша! А как же иначе? Дым — ну и чернеют! Труб-то нету!
— А как дивно красивы города в Еуропе! Домы белые, крыши красные…
— Эй, кормчий! — всем телом вертанулся боярин к кормщику. — Како село-то?
— Работки, государь, — кланялся кормщик, ворочая обеими руками навесь — рулевое длинное весло. — И Лопатицы, государь. Стерлядь здесь больно хороша, государь, и-и-и…
— Батюшка, хочу рыбы той покоштовать! — избалованным голосом выговорил юноша.
Отец глянул ласково.
— Что ж, это можно! Эй, у берегу! — крикнул боярин кормщику. — Да и другим стругам махни. Тут и пообедаем. Спешить-то нам некуда. Не на свадьбу!
Зеленый берег подплывал все ближе, глинистый обрыв отражался в синей воде желтой полосой, поверху избы раскидало словно ветром, сверху по овражку вилась к реке тропа, по тропе вверх вихрем неслись, убегали сарафаны да пестрые платки девок.
«Как наехали, — уныло тянули гребцы, — злы татаровья, полонили они красну девушку…»
— Батя, а что поют хлопы? — шепнул в ухо отцу Матвей. — Над нами они смеются? Пошто девушки бегут?
Подплыл к берегу и третий струг, где сидел седоком Тихон Босой. Там тоже заметили бегство девушек.
— От воеводы бегут, — с ухмылкой проговорил плывший с Тихоном человек в коричневом кафтане.
Сильно пригревало, он развязал красный пояс, держал в руках, кафтан расстегнул, снял баранью шапку с алым верхом, подставил ветру блестящую лысину. Борода была у него обрита, седоватые усы по-казацки длинны, в левом ухе блестел полумесяц серебряной серьги.
— Должно, подальше-то лучше? — тихо спросил Тихон понимающе.
— А то? — лысый взглянул на него с тонкой улыбкой. — Подальше положишь — поближе возьмешь! Сердцем чуют — боярин едет. — Помолчал немного, потом вымолвил вполголоса — Воевода! Кормиться плывет. Всё себе! Ну и бежит от него народ. Кому пожалуешься? Воевода!
Народ на берегу только что вытянул невод, теперь стоял неподвижно, ожидая боярина. Билась, блестела серебром по траве рыба. Впереди стоял староста с седой бородой, в рубахе, рядом с ним, должно, поп — в черной однорядке, в скуфье.
— Матюшка, давай кафтан! — медленно подымаясь, словно приказал боярин и воевода.
Влез в кафтан, синий, с серебряными репьями да с разводами. Засучил длинные рукава повыше, расправил плечи и, подойдя к самому борту, следил, сам руки назад, как народ опускается на колени.
— Народ! — подъехав, зычно гаркнул боярин, голос раскатился по берегу. — Поздорову ль, люди?
Народ ударил челом в землю, смотрел с земли.
— Поздорову, государь. Спасибо на добром слове…
— Тоню, што ль, завели? Альбо што?
— Тоню, боярин, тоню! На твое счастье, боярин. Большая, видно, тебе удача, боярин, во всем, — говорил староста, на коленях ползая за бьющейся рыбой. — Вона, смотри, кака! — говорил он, подымая против смеющегося лица большую стерлядь. — Мерная, двенадцать вершков!
Слетела с мачты райна с парусом, струг мягко ткнулся в приглублый берег, боярин, подхваченный под обе руки, обрушился на лесок.
— Уха-то, уха знатная будет! — дробно сыпал староста, уже вертясь около боярина, за ним вставал с колен и народ.
Воевода повел круглыми, рачьими глазами, двинулся к попу, что один не встал на колени.
— Благослови, отче! — выговорил боярин, стащил с головы шапку, сунул под мышку и, сложив руки, подошел под благословение.
Поп был молод, высок — рослому боярину не пришлось даже нагнуться, — ладно скроен, статен; широкие плечи, крепкая шея, круглая голова с долгими темно-русыми волосами под скуфьей, крупные черты лица: прямой нос, крутой подбородок в курчавой, молодой еще бороде, черные брови вразлет над спокойными глазами, добродушные, полные губы. Придерживая на груди левой загорелой рукой пахаря деревянный крест, поп высоко поднял правую руку.
— Во имя отца и сына и святого духа! — негромко и истово выговорил он и широкими взмахами благословил боярина.
Шереметьев принял, как положено, руку попа в обе свои и поцеловал ее.
Поп смотрел на боярина ласково, задумчиво.
— Далеко ли плывешь, боярин? — спросил он. Голос у попа был тихий и звучный. — Всем селом уж вторые сутки тебя ждем, государь!
— Рыбки-то отведаешь, кормилец? — приступал к боярину староста, борясь с сильной, бьющейся рыбой…
— Спаси бог, отведаю, — сказал боярин и отступил в сторону, пропуская вперед Матвея.
— Благослови же, батюшка, мое чадо!
Поп глянул на юношу, лицо его покраснело, глаза потемнели, вспыхнули гневом. Он отступил на шаг.
— Ей-ни! — твердо сказал он. — Не приближайся, вью-ноша! В чьем ты образе, скажи? Не тех ли ляхов, что Русь разоряли? А куда бороду-то девал?
Бояре — отец и сын — в своих цветных одеждах стояли перед деревенским попом, опустив и расставив от неожиданности руки, растерянно. Матвей пытался было дерзко улыбнуться, однако улыбки не вышло.
Догадка сверкнула в боярской голове: это, должно быть, тот самый поп из Лопатиц, о котором уже слух шел по Нижнему Новгороду — уж больно-де он горяч и дерзок.
— Не по образу ли и подобию божию ты сотворен? — спокойно выговаривал поп. — А ты вона — рыло выскоблил! Стыдись, вьюноша! А на голове что? Нет тебе благословения! Женоподобие — срамной грех! И ты, отец, тем устыдись… Дитя благоразумное — родителям похвала! А ты, такое разрешая, народ свой срамишь. Ей, хуже! Душу его продаешь!
Боярин уже опамятовался.
— Кто ты, дерзец? — закричал он, трясясь от гнева и топоча по песку ногами. — Имя твоя как? Откудова?
Поп стоял улыбаясь, вытянувшись в струнку, правая рука на кресте, левая опущена вдоль тела.
— Да это наш батюшка! — раздался голос из толпы. — Здешний.
— Имя мое, грешного иерея, Аввакум. Пасу души овец моих в селе соседнем, рекомом Лопатицы.
Крик боярина достиг подплывавших других обоих стругов. Тихон, все стрельцы, все седоки, вытянув шеи, замерев, слушали и смотрели, что делается на берегу.
— Да как же смеешь ты, дерзец, неподобной лаею лаять моего сына, а? Стрельцы, эй, стрельцы! — гремел боярин. — Взять его! Хватай!
С подплывающего струга на крик поскакали, посыпались на берег стрельцы в цветных рубахах, без кафтанов, с прихваченным оружием, окружили, жарко дыша, попа и Шереметьевых. Тихон тоже прыгнул на берег, попал в неглубокую воду, выбрался, затерялся в испуганной толпе. А поп не казался испуганным — только выпуклая грудь его то высоко подымалась, то опадала, глаза горели глубоким огнем.
— Взять! — ревел боярин. — Батогов!
Стрельцы шагнули к отцу Аввакуму, но тот высоко поднял свой крест над головой. Стрельцы остановились.
— Православные, что творите? — гремел мощный, мягкий голос попа Аввакума. — На мне сан! Бог поругиваем не бывает! Не перестану я обличать нечестивых, покуда живу. Или забыли уже в радостях жизни мирной, как вера наша избавила бедную Русь от конечной погибели? И чего ты, государь, рыкаешь, аки скимен[59]? Чего? Не сам ли виноват ты, что сына не вырастил в страхе божьем? Сказано: «Дети небрегомые грешат, за то отцам от бога грех, от людей укор и посмех». Или на посмешище вьюноша сей одет? Какого ж отца сын? Боярский! Воеводский! По сыну то видать, что отец не разумеет, что творит. Горды стали, свой народ не любите, народом, обычаями его брезгуете!
Тихон стоял, сжав руки у груди. Впервой в жизни своей среди всеобщего молчанья, среди хитрых иносказаний слушал он такие прямые речи. В душе его словно прорвало запруду мельничную, хлынуло то, что давно где-то кипело, билось, хотело родиться, но пока еще не рождалось, — человеческое свободное слово, такое вот самое, какое Тихон слышал сейчас.
Под горячими словами отважного попа воевода корчился, ревел только:
— Сымайте с него крест! Бейте его! Игнашка-а! Игна-ат!
Тогда, зимой, когда в заезжем дворе Пахомов хлестал пьяного попа, Тихон, негодуя, радовался. Зато теперь подымался у него в груди горячий гнев против боярина: тут слова попа были правы, а боярин гневается за них. А нужно, чтобы такие слова знали бы и говорили бы все люди, то была сама сильная правда, исходящая из сердца. У бабки Ульяны в ее словах была тоже правда, но та правда другая— легкая, сияющая тихо, никого не поражающая, не жгущая, не обжигающая. Эта в деревенском попе показавшаяся мощь правды удерживала силу стрельцов, не смели они шагнуть вперед: против силы боярской вставала сила посильнее.
Боярин, остервенев, ревел раненым медведем, — слово правды ранит пуще стрел; стрельцы же топтались, пятились под горячими словами, под огненным взором деревенского попа, когда наконец на воеводском струге от крика проснулся, вскочил, шагнул с борта прямо в воду стрелец, кудрявый Игнашка Бещов, с саженными плечами, в рыжих патлах, из-под которых обаполы курносого носа пялились оловянные озорные глаза, с помелом рыжей бороды на огромной челюсти, могучий, как степной конь. На берегу Бещов глянул на разъяренного боярина, услышал его крик «хватай», огляделся, бросился к попу, охватил его чудовищными лапами, бросил, как полено, себе на плечо.