Читаем без скачивания Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что значит: разошлись в разуме? — спросил Самгин, когда она, замолчав, начала пить чай.
— Ну, — в привычках мысли, в направлении ее, — сказала Марина, и брови ее вздрогнули, по глазам скользнула тень. — Успенский-то, как ты знаешь, страстотерпец был и чувствовал себя жертвой миру, а супруг мой — гедонист, однако не в смысле только плотского наслаждения жизнью, а — духовных наслаждений.
Глядя в ее потемневшие глаза, Клим требовательно произнес:
— Этого я не понимаю…
— Да, тебе трудно понять, — согласилась Марина. — Недаром ты и лицом на Успенского несколько похож.
— Я? — удивленно спросил Самгин. — И лицом? Почему — и? Разве ты думаешь, что я тоже — миру жертва?
— Ну, а кто — не жертва ему? — спросила Марина и вдруг сочно рассмеялась, встряхнув головою так, что пышные каштановые волосы пошевелились, кад дым. Сквозь смех она говорила:
— Да ты чего испугался? Ты меня дурочкой, какой в Петербурге знал, — не вспоминай, я теперь по-другому дурочка.
— Я — не испугался, — пробормотал он, отодвигаясь, — но согласись, что™
Марина встала, протягивая руку:
— Значит — до завтра? К двум. Ну, — будь здоров! Провожая его, она, в магазине, сказала:
— Слышал — офицер-то людей изрубил? Ужас какой!
— Да, — согласился. Самгин.
«Действительно — темная баба», — размышлял он, шагая по улице в холодном сумраке вечера. Размышлял сердито и чувствовал, что неприязненное любопытство перерождается в серьезный и тревожный: интерес к этой женщине. Он оправдывался пред кем-то:
«Всякого заинтересовала бы. Гедонизм. Чепуха какая-то. Очевидно — много читала. Говорит в манере героинь Лескова. О поручике вспомнила после всего и равнодушно. Другая бы ужасалась долго. И — сентиментально… Интеллигентские ужасы всегда и вообще сентиментальны… Я, кажется, не склонен ужасаться. Не умею. Это — достоинство или недостаток?»
Не желая видеть Дуняшу, он зашел в ресторан, пообедал там, долго сидел за кофе, курил и рассматривал, обдумывал Марину, но понятнее для себя не увидел ее. Дома он нашел письмо Дуняши, — она извещала, что едет — петь на фабрику посуды, возвратится через день. В уголке письма было очень мелко приписано: «Рядом с тобой живет подозрительный, и к нему приходил Судаков. Помнишь Судакова?»
Самгин разорвал записку на мелкие кусочки, сжег их в пепельнице, подошел к стене, прислушался, — в соседнем номере было тихо. Судаков и «подозрительный» мешали обдумывать Марину, — он позвонил, пришел коридорный — маленький старичок, весь в белом и седой.
«Какой… нереальный», — отметил Самгин. — Самовар и бутылку красного вина, пожалуйста! Рядом со мной живет кто-нибудь?
— Ополдень изволили выехать на вокзал, — вежливо ответил старичок.
Это было приятно слышать, и Самгин тотчас же вернулся к Марине.
«Дурочка — по-другому»? Верует в бога. И, кажется, иронизирует над собой. Неужели — в церковного бога? В сущности, она, несмотря на объем ее, тоже — нереальна. Необычна», — уступил он кому-то, кто хотел возразить.
Запах жженой бумаги вынудил его открыть форточку. В разных местах города выли и лаяли на луну собаки. Луна стояла над пожарной каланчой. — «Как точка над i», — вспомнил Самгин стих Мюссе, — и тотчас совершенно отчетливо представил, как этот блестящий шарик кружится, обегая землю, а земля вертится, по спирали, вокруг солнца, стремительно — и тоже по спирали — падающего в безмерное пространство; а на земле, на ничтожнейшей точке ее, в маленьком городе, где воют собаки, на пустынной улице, в деревянной клетке, стоит и смотрит в мертвое лицо луны некто Клим Самгин.
Стало холодно, — вздрогнув, он закрыл форточку. Космологическая картина исчезла, а Клим Самгин остался, и было совершенно ясно, что и это тоже какой-то нереальный человек, очень неприятный и даже как бы совершенно чужой тому, кто думал о нем, в незнакомом деревянном городе, под унылый, испуганный вой собак.
«Суть в том, что я не могу найти в жизни точку, которая притягивала бы меня всего целиком».
Стало жалко себя, и тогда он подумал:
«Это — свойство людей исключительно одаренных, разнообразно талантливых».
«Но, может быть, — и свойство людей… разбитых ударами действительности».
«Бездарных? Нет. Бездарность — это бесформенность, неопределенность. Я — достаточно определенен».
Другой Самгин тоже угрюмо, но строго и почти грубо возразил ему:
«Ты мог бы не делать таких глупостей, как эта поездка сюда. Ты исполняешь поручение группы людей, которые мечтают о социальной революции. Тебе вообще никаких революций не нужно, и ты не веришь в необходимость революции социальной. Что может быть нелепее, смешнее атеиста, который ходит в церковь и причащается?»
Ссора быстро принимала ожесточенный характер; вмешался Самгин третий — Самгин мелких мыслей.
«О причастии говорила Дуняша…»
Самгин первый углублял мысли.
«Причаститься — значит признать и почувствовать себя частью некоего целого, отказаться от себя. Возможно, что это воображается, но едва ли чувствуется. Один из самообманов, как «любовь к народу», «классовая солидарность».
«А — Степан Кутузов?»
«Он сам утверждал, что капиталистическое общество разрушает социальный инстинкт».
«Он — делает, «делающий — это верующий».
«Он делает не то, что все, а против всех. Ты делаешь, не веруя. Едва ли даже ты ищешь самозабвения. Под всею путаницей твоих размышлений скрыто живет страх пред жизнью, детский страх темноты, которую ты не можешь, не в силах осветить. Да и мысли твои — не твои. Найди, назови хоть одну, которая была бы твоя, никем до тебя не выражена?»
Этот, новый Самгин явно одолевал, и тот, который видел сам себя настоящим, реальным, почти уже не сопротивлялся ему, а только подумал устало:
«Заболеваю или выздоравливаю?»
Безмолвная ссора продолжалась. Было непоколебимо тихо, и тишина эта как бы требовала, чтоб человек думал о себе. Он и думал. Пил вино, чай, курил папиросы одну за другой, ходил по комнате, садился к столу, снова вставал и ходил; постепенно раздеваясь, снял пиджак, жилет, развязал галстук, расстегнул ворот рубахи, ботинки снял.
Думы однообразно повторялись, становясь все более вялыми, — они роились, как мошки, избрав для игры своей некую пустоту, которая однако не была свободна и заключалась в тесных границах. Потом Самгин погасил лампу, лег в постель, — тогда вокруг него стало еще более тихо, пусто и обидно. Обида разрасталась, перерождаясь в другое чувство, похожее на страх перед чем-то. Неприятно, волнами, набегала дремота, но заснуть не удавалось, мешали толчки изнутри, вызывая дрожь в теле. Бесконечно долго тянулась эта опустошенная, немая ночь, потом загудел благовест к ранней обедне, — медь колоколов пела так громко, что стекла окон отзывались ноющим звуком, звук этот напоминал начало зубной боли.
«Ждать до двух — семь часов», — сердито сосчитал Самгин. Было еще темно, когда он встал и начал мыться, одеваться; он старался делать все не спеша и ловил себя на том, что торопится. Это очень раздражало. Потом раздражал чай, слишком горячий, и была еще одна, главная причина всех раздражений: назвать ее не хотелось, но когда он обварил себе палец кипятком, то невольно и озлобленно подумал:
«Веду я себя — точно перед экзаменом. Или — как влюбленный».
С трудом дотянув время до полудня, Самгин оделся и вышел на улицу.
Его встретил мягкий, серебряный день. В воздухе блестела снежная пыль, оседая инеем на проводах телеграфа и телефона, — сквозь эту пыль светило мутноватое солнце. Петом обогнал человек в новеньком светлосером пальто, в серой пуховой шляпе, надетой так глубоко, что некрасиво оттопырились уши.
Шел он очень быстро, наклонив голову, держа руки в карманах, и его походка напомнила Самгину, что он уже видел этого человека в коридоре гостиницы, — видел сутулую спину его и круто стесанный затылок в черных, гладко наклеенных волосах.
«Вероятно, Дуняшин «подозрительный». На филера — не похож. Да ведь подозрительный вчера уехал…»
Человек дошел до угла, остановился и, согнувшись, стал поправлять галошу, подняв ногу; поправил, натянул шляпу еще больше и скрылся за углом.
Пустынная улица вывела Самгина на главную, — обе они выходили под прямым углом на площадь; с площади ворвалась пара серых лошадей, покрытых голубой сеткой; они блестели на солнце, точно смазанные маслом, и выкидывали ноги так гордо, красиво, что Самгин приостановился, глядя на их быстрый парадный бег. На козлах сидел, вытянув руки, огромный кучер в меховой шапке с квадратным голубым верхом, в санях — генерал в широчайшей шинели; голову, накрытую синим кружком фуражки, он спрятал в бобровый воротник и был похож на колокол, отлитый из свинца. Сзади саней тяжело подпрыгивали на рыжих лошадях двое полицейских в черных шинелях, в белых перчатках.