Читаем без скачивания Багратион - Сергей Голубов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От дежурного генерала до конвойного казака все здесь были беззаветно преданы своему главнокомандующему и считали за счастье исполнить любое его приказание. Так было в штабе. В войсковых же частях люди проело рвались в огонь и воду по первому знаку Багратиона. Едва ли сыскался бы в российской армии другой генерал, менее Багратиона дававший чувствовать подчиненным свою власть и столь же безотказно властвовавший над ними.
Внимательно прочитав бумаги, присланные от генерала Барклая де Толли, князь Петр Иванович несколько минут стоял неподвижно в тихой задумчивости. Потом повернулся к Муратову и положил на его могучее плечо свою легкую руку.
— Любишь ли ты меня, душа?
Поручик вздрогнул. Любил ли он Багратиона? В обычное время Муратов говорил плавно, чуточку нараспев, приятно «акая» и по-московски растягивая слова. Но при сильном волнении случалось с ним что-то такое, от чего он вдруг становился как бы заикой. И сейчас он тоже не сразу ответил на вопрос, простояв довольно долго с раскрытым ртом и выпученными глазами. А затем выпалил одним духом:
— К-как жизнь, ваше сиятельство! Багратион улыбнулся.
— Жизнь? Ее и впрямь любить надобно. Ведь ты и женат-то год всего?
— Так точно, ваше сиятельство!
— На сестре Олферьева?
— Да-с!
— Счастлив ты, Павлище! А я — что за ферт? И женат, и не женат… Сам не пойму. Жена в Вене с австрийскими министрами приятные куры строит, я же здесь грудью стою против Бонапарта и полоумного его тестюньки[5]. Как это? А?
Часто бывает, что глубокое уважение, с которым люди относятся к своему избраннику, несколько охлаждает пылкость их привязанности к нему. Но ничего подобного не было в горячем и почтительном сочувствии, с которым Муратов слушал дружески откровенную речь Багратиона.
— Тридцать лет службы военной… Из них двадцать три года — в походах… У таких, как я, знаешь ли, жены где?
Князь помолчал, задумавшись.
— Помнишь, как в песне: «Наши жены — ружья заряжены, вот где наши жены!» Помнишь, Павлище?
— Наши сестры — это сабли востры, ваше сиятельство… вот где наши сестры! Наши деды — громкие победы… Н-наши…
— Браво! Славно, душа! Выйдет из тебя со временем настоящий отечеству… Карамзин! Любезен ты мне, Павлище! Ты да еще свояк твой Олферьев — двое вы всех прочих милей. Возьми же от меня, братец, на память писульку эту, что военный министр прислал. Возьми… Писулька забавна, да и не пуста. А главное, все в ней лживо. Правда — лучший монумент человеку. Чудо! Из мелочи нечто вдруг большое сгрудилось! Убили на днях сих Барклаевы казаки итальянского военного курьера. И с прочими важнейшими бумагами взяли на нем и эту, писанную обо мне наемным слугой моим, итальянцем же, к брату, в Милан. Вот министр, думая не долго, и шлет мне, дабы любезностью своей князю Петру глаза залепить. Хитер министр! АН и князь-то Петр не с ослиным ухом…
Багратион весело засмеялся.
— Бери, душа, памятку. Ты да Олферьев — в секрете. Для прочих — нет ничего!
Один из офицеров, лежавших у стены на скамейке, громко зевнул, повернулся на бок и, разглядев главнокомандующего, с шумом вскочил на ноги.
— Желаю здравия, ваше сиятельство!
— Олферьев! Душа! Еще ли не обоспался?
Входная дверь осторожно скрипнула, пропустив на порог горницы маленькую, живую и на редкость изящную фигуру молодого франтоватого генерала в прекрасных темных локонах. Он любезно поклонился. Это было короткое, быстрое, еле приметное движение. Но учтивости, которая в нем заключалась, хватило бы, вероятно, на весь старый версальский двор. Простодушная улыбка потухла на лице Багратиона, словно ушла внутрь. От этого лицо его потускнело, и новое, неприятное выражение возникло в нем.
— А вот и господин начальник штаба, — сказал главнокомандующий странно чужим голосом. — Доброе утро, граф.
Сдав Олферьеву дежурство, Муратов похвастался подарком. Две головы низко склонились над письмом Бат-талья — одна огромная, как ворох ржаной соломы, и другая белокурая, с волнистыми зачесами на висках.
— Когда дым бивачных огней окутал Европу, словно черные туманы средневековья, — проговорил Олферьев, — язык Данте и Тассо как раз у места для славы нашего вождя. Я в подлиннике читаю великих итальянцев — стало быть, послание грамотея этого сейчас разберу. Ты же, Поль, возьми копию с переводом. Итак: «Господину Массимо Батталья, второму лейтенанту легкоконного велитского полка итальянской королевской гвардии, в городе Милане».
Головы склонились еще ниже.
«Мой дорогой брат! Прошло двенадцать лет с тех пор, как я в последний раз обнял тебя и тетушку Бобину. Это было на выезде из Милана, у Верчельских ворот, возле хижины из серых булыжных камней, в которой помещалась старая кузница нашего покойного отца. Клянусь святой троицей, я ничего не забыл. И сегодня, оглядываясь в прошлое, я снова вижу, как по бледным и смуглым щекам моего маленького братца Массимо быстро катятся крупные слезы.
Я оставил родину и покинул близких для того, чтобы спасти их от жестокой нужды, а может быть, и от голодной смерти. Другого способа не было. Накануне отъезда я вывернул наизнанку свои карманы. Из них выпало лишь несколько ничтожных сольдо и чентезимов. В доме — кусочек рождественской колбасы и банка с салом, перетопленным из свечей… В винограднике Сан-Витторио — четвертая доля пертика на всю нашу семью… Что же оставалось делать? Я уехал в Россию.
Двенадцать лет — очень, очень много… Кузница у Верчельских ворот давно развалилась. Тетушка Бобина уже не торгует на рынке весенними стрижами. С тех пор как ее младший племянник сделался адъютантом итальянского вице-короля, это занятие больше не по ней. Вот и все, что я знаю о вас обоих, Массимо. Но обо мне у тебя нет даже и таких сведений. Ты хочешь иметь их. Слушай же, дорогой мой.
Два брата — две судьбы. В кузнице отца мы вместе учились быть стойкими, привыкая к бедности и воздержанию. Я остановился на этом. А ты пошел дальше и теперь сам учишь своих бравых солдат презирать страдания, лишения и смерть. У тебя нет другого божества, кроме повелителя Европы, другого разума, кроме его силы, и другой страсти, кроме общего с ним стремления к славе. Я обращаюсь к тебе, заслуженному и блестящему воину, с братским „ты“ и без всяких пышных титулов. Нет ли в этом ошибки? Не почувствуешь ли ты себя оскорбленным, узнав, что твой старший брат по-прежнему только лакей? Не покоробит ли тебя от его фамильярности, которая перестала быть уместной? Да, любезный Массимо! Я действительно все тот же и совершенно не желаю быть другим. Опыт раскрыл передо мной несомненные преимущества скромных жизненных путей. И я отношусь с теплым уважением к людям, достойно по ним идущим. С тысяча семьсот девяносто девятого Года я — верный слуга моего русского господина. И не нахожу в этом ничего, кроме чести. В объяснение я мог бы привести немало фактов. Военные доблести моего господина известны целому свету; он добр, благороден, неутомим в трудах и бесстрашен в опасностях; недостатки его гораздо привлекательнее достоинств, которыми обычно кичатся люди; наконец, он — правнук карталинского царя Иессея, следовательно, знатен, как король обеих Сицилии или по крайней мере как тосканский герцог. Все это — безусловная истина. Однако и ее не хватает для камердинерского самолюбия твоего брата. Слушай же, слушай! Массимо!..»
Глава третья
Летом прошлого, одиннадцатого, года генерал Багратион гостил у своих родственников в Симах, близ Владимира. Симский усадебный дом был огромен и бел, с высокой крышей и широкой колоннадой двух террас, смотревших в сад, полный роз и жасмина. Посреди яркой зелени под ослепительным июньским солнцем сверкали статуи древних богов. За садом искрился овальный пруд.
Вплотную к его берегу подступал необъятный столетний парк из дубов и лип. Глядя на него, Сильвио Батталья смущенно думал, что для обмера этого парка в итальянских туазах может, пожалуй, недостать всех чисел арифметики. Симы повергали миланца в изумление на каждом шагу. Вот отличная хозяйственная ферма и по соседству образцовый конский завод. Вот важный берейтор-англичанин и дюжина гигантских ньюфаундлендских псов… А вот какое-то необычайно сложное устройство для орошения полей, засеянных клевером…
Поместье принадлежало генералу Голицыну, старому весельчаку с широким, красным и улыбчивым, как луна после ветреного дня, лицом. По жене, которая была княжной грузинской, из рода царских последышей, он приходился Багратиону дядей. До сих пор Сильвио не видел ничего роскошнее здешней, голицынской, обстановки. К дому вела двойная лестница. За вестибюлем, буфетной и столовой сверкала длинная анфилада комнат с настежь открытыми дверями — залы, гостиные и боскетные. Бронзовые люстры свешивались с позолоченных потолков, нежно розовели фарфоровые вазы, сияли фигурные зеркала, и задумчиво смотрели со стен превосходные старинные портреты. Все это было собрано в Симах, чтобы сделать жизнь их владельцев просторной, удобной и красивой. Но дворец строился и обставлялся много лет назад. Паркет кое-где уже потрескался. Налет времени, похожий на серую, дымчатую пыль, густо покрывал некоторые предметы. Хрусталь серебряных кубков в шкафах был темен, как топаз. Бархат, металл и мрамор тоже изменили свои первоначальные свежие цвета. И пахло здесь как-то странно — смесью тягучего и скучного с уютным и ласковым.