Читаем без скачивания Реабилитированный Есенин - Петр Радечко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава III
Нижегородский «клад»
То вздор, чего не знает Митрофанушка.
Д. Фонвизин. «Недоросль»При жизни Мариенгофа, хотя его век был в два с лишним раза длиннее есенинского, никому из литературных критиков и исследователей в голову даже не приходила мысль написать биографию такого незначительного автора. Сам же он в своих творениях, как и при общении с друзьями, сообщал о себе, мягко говоря, противоречивые факты и потому выстроить сейчас четкую линию его жизнеописания невозможно. Да, собственно, и незачем. Нам важно разобраться в том, что это за человек, а также в характере его взаимоотношений с гением русской литературы Сергеем Есениным, благодаря имени которого вот уже не одно поколение знает, да и последующие будут знать фамилию Мариенгоф.
В том, что верить написанному «всех лучшим» другом Есенина надо с большой осторожностью, читатель далеко не единожды сможет убедиться в дальнейшем. Но для этого необходимо сопоставлять факты и делать соответствующие выводы.
Чтобы придать особую значимость своей личности с самого момента ее появления на свет, Мариенгоф привязывает к этому событию другие, более существенные и запоминающиеся, делает их своеобразными декорациями, чтобы выпятить собственное я. Прежде всего он дает пространный рассказ об открытии в Нижнем Новгороде, где жила семья его родителей, Всероссийской выставки 1896 года, которую отметил своим присутствием сам государь-император.
«Год был памятный для нижегородцев, – пишет Мариенгоф. – Мама, смеясь, потом говорила:
– А еще год спустя и Толя родился. В ночь под Ивана Купалу. Когда цветет папоротник и открываются клады».
Почему мама при этих воспоминаниях смеялась, автор оставляет читателя в неведении. Встречалась она с царем или нет – решайте мол сами. И, если встречалась, то при каких обстоятельствах. Что же касается даты рождения, то, если бы подобное говорила мать Есенина, неграмотная крестьянка, которой удобнее было запоминать дни рождения детей, ориентируясь на церковные праздники и значимые события, такое звучало бы вполне естественным. Однако в данном случае речь ведется об интеллигентке, столбовой дворянке. И потому слова эти воспринимаются как надуманные, напыщенные, «притянутые за уши».
Наконец, третьим событием, ознаменовавшим появление на свет А. Мариенгофа, явилось то, что акушерка, принимавшая роды, здесь же сошла с ума и была непосредственно из особняка Мариенгофов отправлена в психиатрическую больницу.
Так что же за «клад» открылся нам, наподобие классика белорусской литературы Янки Купалы, в лице Анатолия Мариенгофа в ту досточтимую ночь, когда цвел папоротник, через год после посещения Нижнего Новгорода царем-батюшкой?
Процитируем снова самого автора:
«Я играю в мячик… Няня сидит на турецком диване и что-то вяжет, шевеля губами. Мячик ударяется в стену и закатывается под диван. Я дергаю няню за юбку.
– Мячик под диваном. Достань.
– Достань, Толечка, сам. У тебя спинка молоденькая, гибкая!..
– Достань! Ты достань!
И начинаю реветь. Дико реветь. Валюсь на ковер, дрыгаю ногами и заламываю руки, обливаясь злыми слезами. Из соседней комнаты вбегает испуганная мама.
– Толенька… Голубчик… Что с тобой, миленький?
– Убери! Убери от меня эту ленивую, противную старуху! – воплю я. Мама подымает меня, прижимает к груди.
– Ну успокойся, мой маленький, успокойся.
– Выгони! Выгони!
– Толечка, неужели у тебя такое неблагодарное сердце?
А простаки считают четырехлетних детей ангелочками.
Мама уговаривает меня, убеждает, пробует подкупить чем-то “самым любимым на свете”. Но я обливаюсь ручьями слез. О, это мощное оружие детей и женщин! Оно испытано поколениями в домашних боях.
И что же? Мою старую няню, этот уют и покой дома, увольняют за то, что она не полезла под диван достать мячик для избалованного мальчишки. Шутка ли, единственный сынок!»
Открыв читателям такой нелицеприятный факт из своей жизни, Мариенгоф уже в зрелом возрасте делает попытку покаяться, поскольку мол его на протяжении полувека «грызет совесть за ту гнусную историю с мячиком. Однако поверить ему можно лишь на несколько минут. Поскольку в «Романе без вранья» автор живописует не менее мерзкую историю из его жизни, но уже без тени сожаления о содеянном:
«В Москве я поселился (с гимназическим моим товарищем Молабухом) на Петровке, в квартире одного инженера.
Пустил он нас из боязни уплотнения, из страха за свою золоченую мебель с протертым плюшем, за массивные бронзовые канделябры и портреты предков (так называли мы родителей инженера, развешанных по стенам в тяжелых рамах).
Надежд инженера мы не оправдали. На другой же день по переезде стащили со стен засиженных мухами предков, навалили их целую гору и вынесли в кухню.
Бабушка инженера, после такой большевистской операции, заподозрила в нас тайных агентов правительства и стала на целые часы прилипать старческим своим ухом к нашей замочной скважине.
Тогда-то и порешили мы сократить остаток дней ее бренной жизни (курсив мой. – П. Р.).
Способ, изобретенный нами, поразил бы своей утонченностью прозорливый ум основателя иезуитского ордена.
Развалившись на плюшевом диванчике, что спинкой примыкал к замочной скважине, равнодушным голосом заводили мы разговор такого, приблизительно, содержания:
– А как ты думаешь, Миша, бабушкины бронзовые канделябры пуда по два вытянут?
– Разумеется, вытянут.
– А не знаешь ли ты, какого они века?
– Восемнадцатого, говорила бабушка.
– И будто бы знаменитейшего итальянского мастера?
– Флорентийца.
– Я так соображаю, что, если их приволочь на Сухаревку, пудов пять пшеничной муки отвалят.
– Отвалят.
– Так вот пусть уж до воскресенья постоят, а там и потащим.
– Потащим.
За стеной в этот момент что-то плюхалось, жалобно стонало и шаркало в безнадежности туфлями.
А в понедельник заново заводили мы разговор о “канделябрах”, сокращая ничтожный остаток бренной бабушкиной жизни» (курсив мой. – П. Р.).
Четырехлетний барчук Мариенгоф добился изгнания своей няньки плачем. После окончания гимназии в Пензе он с другом примчался в Москву «на ловлю счастья и чинов» под крылышком всемогущих родственников, их знакомых и малознакомых, пришедших к власти в результате большевистского переворота. И теперь действует, по его же собственному выражению, коварнее инквизитора. И против кого? Против семьи обыкновенного инженера, у которого и богатства – только протертый плюшевый диван, старинные бронзовые канделябры, да галерея портретов собственных предков. Эта семья добровольно «уплотнилась», чтобы предоставить комнату для юных хозяев положения, хлынувших в столицу «на ловлю счастья и чинов» из малых городов и местечек.
Кстати, перед Есениным, уже известным к тому времени поэтом, никто не уплотнялся. До самой его смерти. А уплотнились перед барчуком Мариенгофом, или, как тогда называли, деклассированным элементом. И семья инженера дрожит перед ним, что вызывало в нем восторг даже через сорок лет.
Есенин в детском возрасте ни нянек, ни кухарок, ни другой какой прислуги не выгонял. Наоборот, он сам оказался в положении изгнанного. Его семья на долгие годы распалась. Отец жил в Москве, работая мясником, а затем приказчиком в мясной лавке. Мать осталась в одном доме со свекровью, братом мужа и свояченицей.
Не угодив свекрови, уехала в Рязань, настойчиво добиваясь развода с мужем. Будущий поэт, по его же свидетельству, с двухлетнего возраста был отдан на воспитание к деду по материнской линии, который одного из своих сыновей за нежелание кланяться ему в ноги сбросил с чердака и тем самым сделал его навсегда инвалидом.
«Дядья мои, – писал поэт в автобиографии, – были ребята озорные и отчаянные. Трех с половиной лет они посадили меня на лошадь без седла и сразу пустили в галоп. Я помню, что очумел и очень крепко держался за холку.
Потом меня учили плавать. Один дядя (дядя Саша) брал меня в лодку, отъезжал от берега, снимал с меня белье и, как щенка, бросал в воду. Я неумело и испуганно плескал руками и, пока не захлебывался, он все кричал: “Эх, стерва! Ну куда ты годишься?” “Стерва” у него было слово ласкательное. После, лет восьми, другому дяде я часто заменял охотничью собаку, плавая по озерам за подстреленными утками. Очень хорошо я был выучен лазить по деревьям. Из мальчишек со мной никто не мог тягаться. Многим, кому грачи в полдень после пахоты мешали спать, я снимал гнезда с берез, по гривеннику за штуку. Один раз сорвался, но очень удачно, оцарапав только лицо и живот, да разбив кувшин молока, который нес на косьбу деду».
Таким образом, Сергей, не являясь сиротой, оказался в положении хуже сиротского. Родителям он был в тягость, а в семье деда – никому ненужной обузой. И потому учился добиваться чего-нибудь в жизни, только надеясь на самого себя.