Читаем без скачивания Вирус бессмертия - Дмитрий Янковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Пора, наверное, костер разжечь. – Стаднюк поежился. – Я от холода ноги чувствовать перестал. Сейчас мне уже кажется, что страшнее мороза ничего нет. Остаться ночью в зимнем лесу и замерзнуть до смерти. А пули и удушье – чепуха.
– Помолчал бы ты лучше! – разозлился Гринберг.
Он достал из аварийной сумки фальшфейер и выбрался наружу, чтобы запалить собранные ветки. Даже от порохового жара разгорались они неохотно, дымили и шипели каплями талой воды. Наконец, худо-бедно, костер выпустил языки пламени, а низкий ветер принялся раздувать его. Павел спрыгнул из люка в снег, пристроился рядом с огнем и протянул к нему руки.
– Хорошо! – сощурился он.
Желтые языки костра плясали и метались на ветру, играя бликами и тенями. Гринберг сидел неподвижно, словно статуя какого-то индейского божка, ждущая жертвоприношения. Павел вспомнил, как читал затертый, еще царский перевод книги Хаггарда, и представил, что сам стал одним из его героев. И Гринберг тоже.
«Хорошо все-таки, что отменили богов, – подумал он, глядя в огонь. – Страшно погибнуть ни за что ни про что, быть отданным в жертву бесполезному деревянному чурбаку или каменной бабе. Это совсем не то, что погибнуть как герой. Даже задохнуться в полете не так страшно, как если отсекут голову на алтаре».
– А вы давно летаете? – поинтересовался он у Гринберга.
– Да порядком уже. Как война кончилась, так и летаю.
– А до того?
– До того мы с товарищем Пантелеевым били узбекских басмачей.
– И где было страшнее?
– Любопытный ты больно, – буркнул воздухоплаватель. – Такой язык до добра точно не доведет. Сидел бы ты лучше да помалкивал.
Павел насупился и умолк. Гринберг пошурудил палкой в костре, отчего в небо взлетели красные и желтые искры. Они смешались с редкими пока звездами в разрывах туч. Луна выглядывала все чаще, заставляя искриться снег на еловых лапах.
– Надо иногда рацию слушать, – вздохнул Гринберг, поднимаясь на ноги.
Он захрустел снегом, пробираясь к кабине. Павлу вдруг показалось, что блики света и черные полосы теней складываются в какой-то осмысленный узор. Это видение было столь ярким, что пришлось помотать головой, отгоняя его. Но это не помогло. Светлые и темные полосы сложились в некое подобие паутинки, в центре которой пылал костер. Поляна превратилась в правильный круг с вписанными в него линиями и треугольниками.
«Как бы припадок не начался!» – испугался Павел.
Видение было похоже на сон наяву, реальность как бы расслоилась, вызывая ужас от зыбкости и непрочности окружающего. Форма паутинки напомнила Павлу странный сон, висящую над фонтаном ажурную сферу, но тут позади послышался хруст шагов, и паутинка мигом развалилась на тени и блики, утратив подобие осмысленности.
– Знаешь, брат, что самое страшное в жизни? – неожиданно спросил Гринберг, усаживаясь возле костра. – Это когда другие умирают у тебя на глазах. Ты-то умер, и все. Ничего не чувствуешь. А вот чужая смерть всегда пугает подобием собственной. Каждая из увиденных смертей является как бы репетицией твоего собственного конца. Никогда ведь не знаешь, как это случится. А я насмотрелся такого, что и врагу не пожелаешь.
– И какая из чужих смертей была самой страшной?
Гринберг снова помешал палкой угли в костре.
– Один раз нам донесли, что басмачи собираются взорвать дамбу водохранилища и затопить чуть ли не всю долину. Это они так страх нагоняли на примкнувшее к Советам население. А главарем у них тогда был Черный Рашид – злодей редкий. Для него цена человеческой жизни на копейку не тянула. И никак мы не могли выведать, где он прячется, гад. Басмачи его в плен не сдавались – носили на себе динамит и чуть что – подрывались вместе с красноармейцами и чекистами. Один раз контуженого подобрали, но и из того слова не вытянули. Не поверишь, он сам себе язык откусил! Так вот, брат, запугивал их Черный Рашид.
Гринберг похлопал себя по карманам куртки и достал пачку папирос «Наша марка». Вытащил одну, помял гильзу и прикурил от тлеющей ветки.
– Но вот один раз нам шибко повезло. Чайханщик, наш человек, доложил, что в городке тайком осталась одна из жен Рашида. Вообще-то он их прятал в горах, но одна, молодая совсем, заболела на переходе, и ему пришлось ее оставить. Чайханщик уверял, что Рашид поклялся не оставлять ее насовсем, но никто не знал, как они собирались встретиться. Тогда я предложил товарищу Пантелееву устроить засаду у дома, где пряталась жена Рашида, захватить связного и выяснить, как найти главаря.
Гринберг закашлялся и помахал ладонью у лица, разгоняя табачный дым.
– Ждали мы, значит, связного, ждали, но все напрасно. А ночью, только месяц взошел, глядим, выезжает наша красавица на ишаке. Вот, думаем, удача какая! Я послал дружинника к Пантелееву, чтобы собирал людей, а сам с пятью красноармейцами тихонько поехал за ней. Но знаешь, ночью непросто за кем-то следить.
– Упустили? – поинтересовался Павел, с интересом слушавший рассказ Гринберга о восточных приключениях.
– Хуже. Она нас услышала, с ишака спрыгнула и бегом в заросли арчи. Мы-то ее догнали, понятное дело, да только никакого проку от этого нам не было. Не желала она рассказывать, где ее муж-угнетатель прячется и куда она собиралась ночью. Я через переводчика и так и сяк – молчит, словно и она язык проглотила.
Уголек папиросы затрещал на морозе, и утихающий ветер отнес в сторону тонкую струйку дыма.
– Мы разбили лагерь, дождались Пантелеева, стали думать, что делать. Сначала решили девку просто без еды и воды подержать. Молчит, тварь! Три дня ни росинки во рту, губы пересохли. Молчит. Пантелеев разозлился, отходил ее нагайкой и оставил на ночь красноармейцам. Да ей это, видать, только в радость было – у мужа-то сколько жен, не часто на нее хватало внимания…
Гринберг пьяно хохотнул и снова закашлялся.
– Ничего мы от нее за пять дней не добились. Пантелеев ускакал в штаб, я остался за старшего. И знаешь, что я заметил? У каждого, брат, есть свой страх. У каждого. Вот я и углядел, что, когда Степка, дружинник наш, выхватил нож, чтобы освободить ей руки от пут, у девки чуть обморок не случился. Наверно, видела уже, как режут кого-то. Вот это и был ее страх.
Гринберг отбросил папиросу и придвинулся ближе к огню. Яркие отсветы сделали его лицо жутковатым.
– В общем, я всех выгнал, кроме переводчика, взял нож и давай Рашидову жену потихоньку резать.
– Как это? – испугался Павел.
– Вот так. Ножом. Сначала по руке, потом по животу секанул. Девка завизжала, как свинья, честное слово. Переводчик слушал, но ничего разобрать не мог. Может, она бы и сказала что, да что-то слишком сильно кровища из нее выходила. И полчаса не протянула девка – истекла. И такой у нее в глазах ужас был, когда она умирала, что меня до сих пор озноб по коже продирает. Знал бы, что так будет, ни за что бы за нож не взялся. Больше попугать хотел.
Он погрел над огнем руки и закончил:
– А Рашид дамбу взорвать не успел. Надо же, как случается иногда. Один из его басмачей неловко с динамитом что-то сделал, когда на себя цеплял. Сам подорвался и с собой пятерых на тот свет утащил, включая Рашида. Бандиты как увидали смерть главаря, так давай делить награбленное, постреляли друг друга, а кто уцелел, ушли с золотом в горы.
Костер начал угасать, и пришлось Гринбергу еще подкинуть веток.
– Как же можно живого человека ножом? – негромко спросил Павел.
Он испытывал к Гринбергу глубочайшее отвращение. Теперь уже стойкое и непреходящее.
– Человек человеку рознь, – усаживаясь, заявил воздухоплаватель. – К врагам трудового народа приходится быть беспощадным. Время сейчас, брат, такое. Вот и весь сказ. На наших плечах была ответственность за тысячи жизней, а тут такой оказался расклад – они все или одна девка, неизвестно какого происхождения. Ее отец вообще мог быть баем, да скорее всего им и был. Дехканку Рашид в жены не взял бы.
Павел вспомнил слова Эдика, комсомольского вожака на заводе. Тот говорил, что сейчас настало время, когда всякая мораль должна быть оценена только с классовых позиций, поскольку никакие другие позиции не могут быть всерьез рассмотрены здравомыслящими людьми. Мол, до сегодняшнего дня мораль существовала на христианских устоях, но поскольку бога нет, то мораль повисла в воздухе без опоры. И рухнет, если ей эту опору не дать. Единственной же опорой, основанной на принципах материализма и здравом смысле, может быть только классовая позиция, разработанная лучшими умами Европы, переосмысленная товарищем Лениным и претворенная в жизнь товарищем Сталиным.
Тогда речь шла о любви и морали межполовых отношений, но и ко всему другому слова Эдика подходили. Павел подумал, что христианская позиция была не менее жестокой с точки зрения современного человека, к тому же ужасно глупой. Попы столетиями дурили людям головы, чтобы заставлять нести в церковь последние нажитые копейки. Сначала было детство человечества, и мораль была первобытной, потом наступила юность, и мораль сделалась христианской, а теперь человечество вошло в эпоху зрелости, и мораль разделилась на классовую и капиталистическую. По сути, империалисты опираются на старую, христианскую мораль, а потому неизбежно проиграют, как дети во всех играх проигрывают взрослым. Классовая мораль более практична, а потому более жизнестойка. Когда наступит эпоха мудрой старости человечества, вся мораль будет классовой. Или, может быть, коммунистической, поскольку классов уже не будет.