Читаем без скачивания Скуки не было. Вторая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— С легким сердцем я вставил в свой раздел доклада этот стишок и припечатал его соответствующими фразами о бессмысленной звуковой игре, подменяющей… и т. д. и т. п.
Совесть моя при этом была чиста: кто скажет, что «коней купань» и «в хлеву кабан» — не формализм, пусть первый бросит в меня камень.
Камень, однако, бросили. Не в меня, конечно, а в невинного, как новорожденный младенец, Самеда Вургуна. И бросил этот — весьма, надо сказать, увесистый камешек — не кто иной, как сам Кирсанов.
Выступая в прениях, он ехидно поблагодарил докладчика за внимание к его работе. Но заметил при этом, что раскритикованные Самедом формалистические стихи были написаны им — Кирсановым — в 1933-м году. И тогда же были и опубликованы. И что критиковать их, вообще-то, следовало бы не на втором, а на первом съезде писателей, который, как известно, происходил ровно двадцать лет тому назад. Целых двадцать лет ждали мы этого съезда. Целых двадцать не встречались друг с другом и не обсуждали нашу работу с такой высокой трибуны. И вот наконец дождались…
Кирсанов был мастером эстрадного жанра. (Как-никак, ученик Маяковского.) Несколько минут (мне показалось, что минут десять, не меньше) он полоскал несчастного Самеда и веселил зал. Зал радостно отвечал ему смехом и аплодисментами.
Самед сидел в президиуме — красный как рак.
А истинный виновник этого скандального происшествия сидел на галёрке и смеялся вместе со всеми. И хотя смеялся скорее над собою, над собственной своей промашкой, никаких угрызений совести он при этом не испытывал.
Вернусь, однако, к Третьему всесоюзному совещанию молодых писателей.
Открылось оно в Доме культуры «Правды», где перед нами с отеческим напутствием выступил сам Шолохов. А потом мы, как это практиковалось еще у нас в институте, разобрались по семинарам: поэты — с поэтами, прозаики — с прозаиками, критики с критиками.
Семинаром критиков руководил Александр Григорьевич Дементьев, и именно ему я отдал тоненькую папочку с едва ли не полным собранием тогдашних моих сочинений. В папочке были вырезки главных и лучших тогдашних моих статеек (в основном из «Пионера») и — так и не напечатанная статья «Сердце с правдой вдвоем». Именно она-то, я думаю, и побудила Александра Григорьевича обратить на мою персону пристальное и, как впоследствии выяснилось, благосклонное внимание.
Сперва никакой благосклонностью, как мне тогда показалось, там и не пахло. «Пионерские» мои вырезки А. Г. слегка похвалил, а на бедную мою статью обрушил весь богатый арсенал тогдашней партийной фразеологии. Но чем-то она его, видать, зацепила. Сейчас, задним числом, могу даже с уверенностью сказать, что мое отвращение к «долматусовской ошани» и железобетонному «цельнометаллическому» герою тогдашней советской лирики было ему близко. В сущности, он этого даже и не скрывал. Но при этом — «мягко, но жестко» — дал мне понять, что тут — «рубеж запретной зоны» и соваться туда — ни мне, ни другим молодым критикам, слушавшим ту его установочную речь, — нельзя.
Собственно, весь смысл той его речи целиком и полностью исчерпывался одним этим словом: НЕЛЬЗЯ. Он даже не особенно старался объяснить, почему, собственно, нельзя. Нельзя — и всё тут.
Это было особенно заметно, когда от личных наблюдений и соображений он переходил к общим, вот этим самым установочным. Вообще-то держался он с нами просто, по-товарищески. И речь его была сочной, изобилующей меткими народными словечками. Словам помогала живая мимика, не лишенный своеобразного обаяния выразительный жест. Но когда он переходил к общим теоретическим установкам и партийным поучениям, — куда только все это девалось! Лицо его сразу становилось неулыбчивым, суровым, каменным. А жест — учительским, фальшиво-пафосным.
— Не в игрушки играем! Народу служим! — восклицал он, назидательно воздев указательный палец и слегка как бы даже грозя нам этим пальцем.
В общем, ничего хорошего от этого всесоюзного совещания и этого нашего семинара я для себя не ждал. И, как оказалось, был не прав.
Именно вот с той поры, с того самого семинара Александр Григорьевич меня заметил и стал привечать. То и дело он норовил заказать мне какую-нибудь статейку. Один раз даже заказал большую — монографическую — главу о Николае Асееве для готовящегося тогда четвертого тома «Истории русской советской литературы». Он охотно написал мне рекомендацию в Союз писателей, когда я попросил его об этом…
Поступление в те времена в Союз писателей и сбор необходимых для этой цели рекомендаций — тема особая, и на ней, пожалуй, есть смысл слегка задержаться.
Мы стояли втроем в нашем литгазетском коридоре: молодой, совсем юный Андрюша Вознесенский, Боря Слуцкий и я. Я только что познакомил Бориса с Андреем, — делая вид, что понимаю историческую значимость момента, церемонно представил их друг другу, — и Борис, еще не маститый, но уже привычно ощущающий себя мэтром, не без удовольствия выказывал Андрею свое благорасположение.
— В Союз документы уже подали? — осведомился он в обычном своем начальственном стиле. (Один наш общий знакомый, передразнивая эту его манеру, всякий раз цитировал знаменитую реплику Остапа Бендера: «В каком полку служили?»)
Андрей ответил, что находится в процессе. Вот только завершит сбор всех необходимых для этой процедуры бумаг и сразу подаст.
Борис сказал:
— Я охотно дам вам рекомендацию.
— Нет-нет, спасибо, не надо, — неожиданно отреагировал Андрей. — Две рекомендации от «своих» у меня уже есть, а третью я возьму у Грибачева.
Надо было знать Бориса, чтобы в полной мере ощутить, какой пощечиной был для него этот ответ.
Он обожал покровительствовать молодым поэтам. Сколько големов он породил на свет! (Куняева, Передреева… Последнего даже не без моего участия.) Но тут был случай особый.
Борис был человек глубоко партийный. Не в смысле коммунистической партийности (хотя и в этом смысле тоже), а в своей приверженности авангарду, так называемой «левой» поэтике. Однажды он с важностью сказал мне:
— Вчера я был у Митурича, и — можете себе представить? — оказалось, что за тридцать лет я бы первый футурист, который его посетил.
Фраза показалась мне забавной, и я отреагировал на нее юмористически:
— А вы разве футурист, Боря?
Но Борис этого моего юмористического тона не принял: к своему футуризму он относился вполне серьезно. Вот и сейчас, предлагая Андрею дать ему рекомендацию, он, помимо радости, что может оказать покровительство молодому талантливому поэту, испытывал еще и другую, стократ более сильную радость от сознания, что, быть может, впервые в жизни ему, последнему оставшемуся в живых футуристу, представился случай рекомендовать в Союз писателей своего брата-футуриста.
И вдруг — такой пассаж.
Борис побагровел. Да и у меня было такое чувство, словно я невольно оказался свидетелем полученной им не моральной, а самой что ни на есть натуральной, физической пощечины.
Простодушно-циничный ответ Андрея был, конечно, верхом бестактности. Да и сама его готовность взять рекомендацию у одного из самых выдающихся тогдашних литературных негодяев была проявлением какой-то особой, я бы сказал, предельной небрезгливости.
Хотя был один случай, свидетельствующий о том, что эта его небрезгливость какой-то предел все-таки имела.
Когда хоронили Пастернака, он сунул в гроб (сам об этом рассказывал) свою только что вышедшую книжечку, предварительно вырвав из нее страницу со стихотворением, которое посвятил Корнелию Зелинскому. (Все знали, что Корнелий как-то уж особенно мерзко выступал на том шабаше ведьм, где распинали Бориса Леонидовича.)
Такой вот жест.
Но небрезгливость Андрея Вознесенского, как и всей той плеяды его литературных собратьев, — это совсем другая, особая тема. А вот что касается его отказа от рекомендации Слуцкого — отказа, простодушно объясненного тем, что у него уже есть две рекомендации «от своих», — тут я не судил бы его слишком строго.
Дело в том, что этот «тактический ход» он изобрел не сам. Нас так учили.
Конечно, не обязательно было быть в той школе первым учеником. Но совсем не принимать во внимание ее уроки было трудно. Разве что совсем не играть в ту игру — вообще не вступать в тот «ихний» Союз писателей, из которого только что исключили Пастернака. Что, кстати сказать, многие и делали, за что честь им и хвала.
Когда наш старый друг Володя Корнилов сообщил нам, что тоже хочет стать членом Союза (я в то время был этим самым членом уже больше года), моя жена сказала ему:
— Как? Ты хочешь вступить в Союз писателей, из которого исключили Пастернака?
Импульсивный Володя немедленно побежал в Союз и забрал свои документы. А я, когда жена рассказала мне об этом своем «подвиге», чуть не убил ее. «А как же я? — орал я. — Почему ты сказала это ему, а не мне? Ведь когда я подавал документы, Пастернак был еще жив, и вступать в эту затравившую его организацию было еще постыднее!»