Читаем без скачивания Здесь вам не Сакраменто - Анна и Сергей Литвиновы
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как ни странно – а возможно, совсем даже не странно, а весьма логично, – Юре нисколько не хотелось больше ни видеть Валентину, ни говорить, ни, тем более, спать с ней. Страсть, ещё вчера казавшаяся всеобъемлющей и занимавшей все его поры, вдруг скукожилась до размеров лопнувшего воздушного шарика. Стала чахлым и гадким комочком. Юра и не стал больше звонить ей, искать с ней встречи. Даже непонятно, что ему было противней – столь жёсткое изобличение их связи тем стылым осенним утром или то, что Валентина пыталась использовать его в своих целях. А как иначе понимать, что после случайной встречи весной восемьдесят пятого она более двух лет не вспоминала про него, а теперь вдруг воспылала к нему страстью?!
Проблемы и невзгоды, навалившиеся целой грудой – нелицеприятная правда о родителях, развод с женой, коварство любовницы, незадавшийся материал о космонавтике, – Юра принялся изживать хорошо знакомым ему методом: топить в вине. И понеслось: пивной бар на улице Лескова или на Лесной, мутные личности в собутыльниках, пробуждения неизвестно где и непонятно с кем, да еще с раскалывающейся с похмелья головой. А потом, однажды утром, вдруг возникло ясное, отчётливое понимание: какого чёрта?! Не будет он больше таиться. Не станет никого жалеть. Вон, говорят, даже Ельцин, уж на что член Политбюро и первый секретарь московского горкома, взял и выступил в открытую на пленуме ЦК. И вывалил прямо в лицо Горбачёву и присным всю правду. Всё, что он о них думает.
«Так и мне не пристало жаться и мяться! И пусть говорят: ради красного словца не пожалеет ни мать, ни отца. Нет, это не про меня. Я не ради красного словца. Я просто хочу рассказать народу правду. Как оно всё было. А родители (и Радий) – нет, они за свой длинный язык не пострадают. Не те сейчас времена. В конце концов, в стране до сих пор действует цензура. Цензоры любую заметку в любой газете или журнале под лупой изучают. И если речь зайдёт о военных или государственных тайнах – тут же остановят публикацию».
И, ещё раз вычитав и выправив свой материал, он отдал его распечатать набело. А потом сделал с него четыре ксерокопии.
Тогда скопировать любой документ или текст было не минутным или копеечным делом, как сейчас. В восемьдесят седьмом году на десяток редакций в комбинате «Правда» имелся единственный копировальный аппарат, который помещался на первом этаже, в комнате за обитой жестью дверью и с решётками на окнах. (В те времена железные двери и оконные решётки были в советской столице ещё чем-то экстраординарным.) Чтобы материал разрешили копировать, требовалась виза главного редактора или хотя бы заместителя – а потом текст, подлежащий размножению, просматривал специальный человек, к ксероксу приставленный – нет ли антисоветчины? – и тоже рисовал на бланке свой автограф. Впрочем, в последний год его взгляд становился менее цепким – если центральные издания миллионными тиражами такую явную крамолу, как «Детей Арбата», распространяют, то что возьмёшь с его копировального станка со скромными возможностями? В итоге – да, Юра сделал (за государственный счёт, слегка злоупотребив своим положением) четыре копии своего материала. И в тот же день разнёс его по четырём редакциям, которые казались ему самыми передовыми в смысле гласности – благо далеко ходить, в физическом смысле, не пришлось.
Первый экземпляр он оттащил на четвёртый этаж, в главный глашатай перемен – журнал «Красный огонёк». Чуть больше года назад его возглавил украинский прозаик и публицист по фамилии Коротич, и иллюстрированный еженедельник потихоньку делался всё острее и острее. Там появлялись, например, стихи Гумилёва, очерки про «металлистов» и «люберов», интервью с Анатолием Рыбаковым (автором тех самых «Детей Арбата») – словом, всё самое острое и злободневное.
Второй экземпляр своего очерка Юра доставил в находившийся на шестом этаже в том же корпусе журнал «Рабочая смена». Третий оставил, хоть и без надежды на публикацию, но ради политеса, в своём родном издании – на двенадцатом этаже, в «Смехаче». И, наконец, четвёртый экземпляр отвёз на площадь Маяковского, в молодёжный журнал «Советская юность».
Тогда он был уверен: он написал классный, забойный материал. И ещё в том, что хорошие рукописи редакторы читают быстро. Поэтому, не доверяя телефону, на третий же день лично обошёл всех, кому сдавал свой документальный рассказ. И оказалось, что все его прочитали. И первое, что его спросили: «А это всё правда?» – Юра уверял, что отвечает за каждое слово. А второе: «Очень интересно, увлекательно, ново – но, ты понимаешь, старик (или: вы понимаете, старик), напечатать сейчас у нас это не получится. Цензура, обычная или военная, ни за что не пропустит». А один из редакторов на пояснения расщедрился: «Дело не только в военной цензуре. Но пойми, старик, вокруг советского космоса много видных публицистов кормятся. На космодром ездят, в Звёздном пасутся, интервью у космонавтов берут. И если мы вдруг опубликуем что-то по их теме, не ими написанное, они взовьются. До Политбюро ЦК дойдут – у них хорошие связи, и нас закопают».
Сейчас, спустя почти тридцать лет после того случая, Юра хорошо понимал: он тогда поторопился. Потерпеть бы ещё хотя бы пару лет, а лучше годика три – и на рубеже эпох, году в девяностом, его документальный рассказ напечатали бы со свистом. Пределы возможного тогда расширялись если не каждый день, то каждый месяц. Осенью восемьдесят седьмого советская печать до откровений Иноземцева не дозрела. Вдобавок он тогда не знал – самые острые материалы главные редакторы по-прежнему пробивают, причём на самом верху. Например, тех же «Детей Арбата», как оказалось, дали сначала прочесть помощнику Горбачёва, а для того, чтобы роман увидел свет, потребовалось решение Политбюро. (Как раньше, в шестьдесят втором, во времена Хрущёва, президиум ЦК давал добро, чтобы напечатать «Один день Ивана Денисовича», а также стихотворение Евтушенко «Наследники Сталина».) Но где Юра – и где Политбюро? Кто он был тогда такой? Обычный молодой журналист. За спиной – ни влиятельного папаши, ни опыта, ни связей.
Спасибо ещё, времена переменились, и его текст никто не сдал в КГБ, что запросто сделали бы ещё года три назад, в восемьдесят четвёртом. Впрочем, Юра в восемьдесят четвёртом такой материал и не написал бы.
Что ему оставалось? Жить и строить свою судьбу наново, с новыми упованиями. Ему, конечно, очень не хотелось, чтобы сынишка повторил его судьбу и рос в неполной семье, без отца, а получалось именно так. По Сенечке он скучал очень и каждые выходные ездил в Краснознаменск, где у родителей временно, до того момента, как возведут кооперативный дом, поселилась Мария. Юра с сыночком гулял на детской площадке и в парке. Мария к нему помягчела, и видно было, что готова простить, но тёщенька, Эльвира, категорически не позволяла: «Извинить изменщика?! Ни-ког-да!» Да и сам Юра по Маше нисколько не тосковал и вернуться к ней не хотел. Наоборот, испытывал облегчение, что она не трётся с ним рядом. А вот без Сенечки он томился. И, как ни странно, очень скучал без бесшабашного, весёлого, запьянцовского дяди Радия, песни и байки которого было так уютно слушать за бутылочкой на кухне их квартиры в панельном доме.
Москва в ту пору потихоньку становилась лакомым кусочком для западных визитёров, особенно журналистов. Слова «perestroika», «glasnost» и «Gorbi» проникали в лексикон иностранных языков. И однажды на посиделках в «Славянском базаре» Юра был представлен длинноносой и длиннолицей худой журналисточке, приехавшей изучать перемены в Советском Союзе. Девушка была слависткой, но говорила по-русски чудовищно, и Юра предпочитал общаться с ней на неплохо выученном на факультете английском. Несмотря на внешнюю непрезентабельность, что-то было в ней, в этой девчонке – её звали Клэр, – возможно, внутренняя свобода, которая не снилась тогда советским людям. И Иноземцев на неё запал. Водил девушку по Москве, показывал здания конструктивистского периода – или, точнее, это он, невежда в архитектуре, её сопровождал, а демонстрировала творения Мельникова и Ле Корбюзье ему – она. Клэр конструктивизмом увлекалась, Иноземцев даже не ведал тогда, что ничем не примечательные, запущенные столичные здания построены, оказывается, великими архитекторами, и их изучают на западных факультетах искусств. Опять-таки: ещё года три назад их прогулки по Белокаменной с американкой, только вдвоём, без сопровождения, непременно привлекли бы пристальное внимание компетентных органов. Однако теперь компетентные органы не успевали за валом перемен, и если связь Юры с Клэр вызывала чей-то интерес, то это были друзья, недавние однокашники или коллеги Иноземцева-младшего, которые жгуче ему завидовали: как же, пусть страшненькая, но настоящая американка! Мир, дружба, жвачка.
Ничего удивительного, что однажды они с Клэр оказались в одной постели – у него, в вечно съёмной свибловской квартире. Надо заметить, что в ту пору даже презервативы в Советском Союзе были в дефиците, и когда в аптеках вдруг давали более-менее приемлемые индийские, по десять копеек штука (а не ужасные отечественные по четыре копейки), Иноземцев закупал их десятками. А у Клэр с собой оказались, вот невидаль, разноцветные! И, ни фига себе, у неё имелась интимная причёска, что тоже выглядело чрезвычайной диковинкой в Москве тех времён. Зато Юра постарался удивить её продвинутостью в постели – как говаривали в те времена в его кругу: «Чем выше интеллект, тем ниже поцелуй». А ещё по утрам он варил ей кофе в турке и подавал в постель в фартуке на голое тело.