Читаем без скачивания Заполье. Книга вторая - Петр Краснов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На тему эту, впрочем, и не говорили почти, уходили от нее — и все равно оскальзывались… Человек пытается через культуру свою гармонизировать мир, ему доставшийся, в какие-то рамки нравственные ввести его, очеловечить — такой посыл возник сам собой в одном из вечерних разговоров, за все тем же чаем зеленым. Запас его, немалый у Леденева, востребован был: Иван под пушкой кобальтовой только что побывал, да и «химию» как-то вымывать надо, а сосед как ни молчал, к стенке отвернувшись, а пришлось все-таки нажать кнопку вызова — кажется, в их только палате имевшуюся. Пришла медсестра-казашка, их тут много было в младшем медперсонале, приезжих, поскольку из своих городских сюда, да еще на такую зарплату, мало охотников находилось, сделала укол обезболивающего. Немного погодя Никита, усмехнувшись какой-то мысли своей, сказал, что людей-то как никогда много сейчас, а вот ноосфера этому множеству никак уж не соответствует, жидковата… Если вообще она есть, возразил он всерьез и малость раздраженно; это ж, собственно, измышление теоретическое, высокоумное, и правильно сделали, что приземлили ее: хозяйственная там, техносфера, даже геологическая, по Вернадскому. Что-то не складываются разумы-воли этого множества в одну разумную волю… а и сложатся если, так скорее рано, чем поздно обезумеет она обязательно, выродится… А культура, и не современная только, а весь ее контекст? — с любопытством глядел Леденев: всеобщая земная, она ведь тоже вроде ноосферы… И тоже под законом вырождения ходит, пришлось ему ответить, особенно актуальная, действующая в данном времени, поскольку человеческая… не видите разве, что с ней творят? Хотя вы оговорку про контекст общий нужную сделали, конечно…
Так вот, человек в культуре и через нее пытается нравственно гармонизировать природу — а она гармонична ведь только в собственно природном, скажем так — животном смысле, да еще в физическом, насколько это исчислено доселе; и в свою очередь пытается гармонизировать тоже, настроить человека под себя, попросту выделать из него животное опять, как часть себя, пользуясь «низом» его мощным психофизиологическим, бездной этой клятой, ни дна ей ни покрышки, где все надприродное может утонуть, именно человеческое, духовное… Но тщетны эти усилия с обеих сторон, и это главное, может, и вовек неустранимое, неснимаемое противоречие меж ними, что в общем-то и определяет трагедию человека, участь его.
На том сошлись. Но следом же и разногласия начались, все дальше расходясь. И трагедия мира падшего, добавил к сказанному Леденев. Это еще какая?! — больше удивился, чем возмутился Иван, хотя стоило бы. Какого еще «падшего»? И куда ему падать было, и откуда? Он изначально таков был и остается, сколь безнравственный, столь и жестокий, в нем нет ограничений на зло — ну, может, на самоуничтоженье только, но и этого о будущем не скажешь точно, наверняка и конец будет. В нем, кроме «существования» как данности, функции, нет больше ничего сверх этого, он безличностен и бесчувствен, невразумителен самому себе же, без самосознания, кабы не человек… механизм, да, и какая может быть трагедия в механизме? Шестеренка какая-нибудь зубья сломает, блудный астероид трахнет Землю-мачеху? Это мы его осознаем как извечную трагедию свою и всего живого, а он работает себе бесперебойно, перемалывает все и вся, рождая и убивая разом…
Он мог бы и больше сказать этому человеку с серым, одрябшим от болезненного истощения лицом и отрешенными то и дело, но сейчас сосредоточенными на мысли глазами — и больше, и больнее, наверное. Что мир изуверский этот сначала приручает человека к себе как родному, незаменимому, неисчислимыми нитями связывает с собой, самими кровеносными сосудами жизнетворными, любовью щемящей привязывая к близким, к отчему, — чтобы потом с кровью же, порой буквальной, оторвать, выдрать его из родного, лишить всего, кроме последнего смертного страха, и швырнуть… куда? А никуда, погасят тебя, сознанье твое, любовь твою, как свечной огарок ненужный, оставив немногих близких скорбно гадать, нет тебя совсем или где-то есть ты еще, кроме этой вырытой тракторным экскаватором глинистой неглубокой щели на безразмерном, всеми ветрами продутом загородном кладбище? И что это — смерть полная, атеистическая, так сказать, или переход, пресуществленье бесплотное в мир иной, непредставимый, а потому сомнительный и страшащий даже для уверовавшего, страхом принужденного любить столь же неведомого подателя жизни обреченной своей? Но как ни назови, как ни разумей это попрание и тебя, души твоей, и всего родного твоего, любимого и любящего, оно не станет от этого менее безжалостным, безысходным.
А если уж по вере рассуждать, то кем же еще обитель эта земная измышлена и сотворена, как не врагом рода человеческого, найдите более изощренное, гнусное в злобе какой-то изначальной, в поистине дьявольской издевке. В ней каждый человек распинается на кресте смерти своей… со-распинается со Христом, можно сказать, и не в этом ли психологическая, ко всему прочему, причина влечения ко Христу, христианству, его торжества, былого уже?..
И не сказал, конечно, тот сам если и не думал так — нет, конечно, — то наверняка догадывался о многом, не зря же «бесился» когда-то; и это ведь, по сути, на поверхности лежит, в глаза лезет, и нужно же немалое искусство иль недоумие, чтобы не видеть и хвалить взахлеб все и всякое творенье, чем и материалисты многие грешат в льстивом пристрастии к «прекрасному миру», не подозревая, что — теодицеей…
Так — или примерно так — говорил он Леденеву, добавив: с презумпцией какой-то странной и страшной, ничем не объяснимой вины рождается человек, с нею и… Тоже «падший», что ли? Чушь, он таков изначально, с доисторических времен, частью своей в мире животном увязнув, в родовом лоне — и вряд ли когда выберется из него. Монструозен, животно-душевно-духовен, вот в чем беда его, наша беда!.. На что тот, по-доброму как-то глядя, молчал, а потом сказал, вздохнул: «Все глубже, Иван… поймите, глубже все. Нам не донырнуть — духа не хватает. Духа. А душою такое не возьмешь, нет…» И на другое разговор перевел: дельная газета, жалко — раньше не знали ее, мы бы вам подбросили материальца. Ну да, на митинги не ходили, не верили, что сдвинем хоть что-то. Еще и работы было — под завязку, а сейчас под конверсию подпадает бюро наше конструкторское, микроскопом гвозди забивать… Потому и не сдвинули, жестко ответил Базанов, осточертели эти то ль оправдания, то ли жалобы: они, видите ли, не верили… А если бы поверили — в себя прежде всего?! И сказал: ну, придется теперь верить в себя как в челночников…
Навещали его друзья-сотрудники, вызывали снизу, и он надолго уходил к ним. Зарплату пятый месяц не получали, речь, оказывается, шла уже о расформировании бюро. Накаркал, выходило, и теперь о береге турецком по-старому не запоешь уже.
От дежурного врача разрешили ему звонить, только коротко, и в один из долгих осенних вечеров Иван набрал домашний номер Сечовика — впервые после самоувольнения их общего: узнать хотелось, кто и где сейчас, неспокойствие за них брало. Наутро Михаил Никифорович уже топтался нетерпеливо в нижнем холле для свиданий. Пришлось довольно решительно прервать все расспросы его и сочувствия — лечусь, мол, что ж еще, и врачи здесь знающие; а вы где сейчас, я все думал… Нашли работу? Оказалось, в многотиражке и по разным поручениям на заводе точной аппаратуры, а устроиться Никандров, бывший директор, помог. Стали перебирать соратников: Володя Слободинский, по слухам, в частном издательстве художником устроился, а Ермолин никуда пока не торопится, позавчера звонил, сказал, что в «Вечерке» обещают кое-что, сам Довбыш вышел на него… Еще бы такого класса журналист да простаивал! Сечовик даже глазами гордо блеснул, рассказывая; и Базанов подумал, что, сложись все по-другому — он и с этими новую газету поднял бы, опору попытавшись найти хоть у Никандрова с его советом красных директоров, хоть у казаков даже… И переспросил: кого, говорите, встретили? Да Николая же, недоуменно сказал Сечовик, Карманова на днях видел, жалуется, совсем их там Левин достал… Ничего, он-то все выдержит, терпеливец, и давайте-ка, Михаил Никифорович, вообще не будем о нем; а еще новости какие?
— Да какие… — почесал потылицу тот, и стало заметно, что он тоже как-то избегает встречаться глазами. — Антисистема раскручивается в точности по своим антизаконам, это-то не диво; криминал уже и не прячется, почитай, даже интервью дает, а скоро и до пресс-конференций достукаются братки, и правовая система в рамках антисистемы этой, по факту, в гораздо большей степени их защищает, чем нас… вот именно их! У них деньги, адвокаты, угрозы с шантажом — а у нас?.. Ах да, газетку ту бульварную, мальчишки с которой бегают, — прихлопнули! Да со скандалом каким-то, я точно не знаю, даже арестовали было того придурка издателя, к чему-то придрались… То бутылке водки памятник поставят, то Сахарову, что, собственно, одного порядка… Фарс, одним словом, царит везде и глум по отечеству, над самым святым глумятся без удержу! Но что ж я о неньке-то Вкраине: побывал на нашу получку последнюю, да, в Николаеве брат у меня, хотя я-то хохол местный, из пятого уже здесь поколения. Дивные там дела творятся… черные, никак не меньше. Вот где, Иван Егорович, оценил я по достоинству иезуитов! И не столько польских, нет, кто ж хоть единому слову поляка поверит, а римских, этих прохиндеев истории. Это ж только они могли чрез поляков чуть не веками гнобить малороссов, измываться как только можно и одновременно… даже не знаю, как сказать… И втюхивать им, да, что они гордый «украиньский» народ незалежный, а москали никакая не родня, неровня им, «украм», дикари лесные и оккупанты!.. — Сечовик почти восхищен был, головой крутил, в нервной усмешке кривил губы. — Так мозги свихнуть и той, и нынешней протоинтеллигенции хохляцкой — это, знаете, надо было тогда уже обладать исключительными по эффективности технологиями пропагандистскими! Не-ет, не зря их в нарицательные произвели…