Читаем без скачивания Молчание в октябре - Йенс Грёндаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Роза откинула голову, зажмурилась от солнца, и ее длинные волосы мягко упали ей на плечи. Я представил себе, как она воспринимает свет солнца в виде оранжевого тумана сквозь зажмуренные веки, представил себе, как она прислушивается к цокающим шагам прохожих, к голосам, доносящимся до нее от других столиков. Когда закрываешь глаза, то оказываешься как бы в центре мироздания. Звуки внешнего мира и твои собственные мысли сливаются в одном и том же невидимом пространстве. В уголках ее губ появился легкий намек на улыбку. То ли тепло, коснувшееся ее щек, было тому причиной, то ли какая-то мысль, пришедшая ей в голову. Она подняла руку и провела ею по шее, медленным, ласкающим жестом, и я узнал его. Так поглаживала шею Астрид, когда задумывалась, углубляясь в собственные мысли. Я тоже на какой-то момент прикрыл глаза, и это словно приблизило нас друг к другу, меня и Розу. Почему же я не могу просто встать и подойти к ней, почему мы сидим по разные стороны стеклянной стены кафе, моя дочь и я, ее отец? Я устыдился того, что скрываюсь от нее, но я знал также и то, что, если выйду наружу и встречусь с ней взглядом, мне тоже будет стыдно, стыдно оттого, что Астрид покинула меня. Если я иногда, когда тьма была слишком густой или слишком бездонной, невольно охватывал руками тело спящей Астрид, боясь ускользнуть от нее, то одного взгляда Розы было обычно достаточно, чтобы убедиться в том, где мое место, в том, что именно здесь мой дом, а не какая-то случайная точка на земном шаре. Ее взгляд держал меня крепко, словно невидимый шнур бумажного змея, но сама она даже не подозревала об этом. В ее глазах именно я держал конец шнура, чтобы она могла без опаски взмыть вверх и парить там, изучая небесное пространство. Когда я стоял в родильном отделении, держа в руках мягкое тельце новорожденной дочери, завернутое в одеяло, меня переполняли безумный страх и растерянность. Я боялся уронить ее и бормотал про себя те же слова, которые повторял однажды летней ночью, сидя около кустов шиповника на крыльце, обращенном к морю: «Держись! Держись крепче!»
Когда я вновь открыл глаза, то увидел, что она сидит, наблюдая за сверкающими, колеблемыми ветром струями фонтана, где вода разбрызгивается по краям блестящими каплями и пеной, бесконечно обновляющаяся и неустанно исчезающая с тем же пульсирующим движением. Я держался. Теперь пришло время ослабить хватку.
Я увидел рыжеволосую подругу Розы, которая поднялась по лестнице, ведущей из туалетов, а затем двинулась между столиками кафе, приближаясь ко мне. Она подкрасила губы, и теперь ее алый рот резкой чертой выделялся на бледном веснушчатом лице. Встретившись со мной взглядом, она слегка улыбнулась. Я улыбнулся в ответ и не спускал с нее глаз, пока она приближалась, а затем прошла мимо. Я заметил слабый румянец, проступивший под веснушками, прежде чем она скрылась из виду. Если бы я отвел глаза в сторону в тот миг, когда она увидела меня, то мое смущение показало бы, что мой взгляд не был случайным. А теперь смутилась она, потому что я ответил на ее легкую, открытую улыбку, промелькнувшую в ее заинтересованном взгляде. Быть может, она улыбнулась, отметив про себя на ходу, что мужчина, читающий газету в углу кафе, в сущности, довольно недурен. А может быть, ее согрел на какую-то секунду мой внимательный взгляд и краешком сознания ее коснулась мысль о том, что я мужчина, а не только человек, который по возрасту годится ей в отцы. После этого она тут же замкнулась в себе, испугавшись, что я могу истолковать ее улыбку как призыв. А возможно, и тут пришла моя очередь покраснеть, возможно, ей известно, что я отец Розы, и она покраснела при мысли, что мой взгляд был дерзким нарушением распределения ролей. Я снова ухватился за газету и выглядывал из-за нее, словно настороженный кот, наблюдая за двумя девушками, освещенными солнцем. Если рыжеволосая и знала, кто я такой, она не дала этого понять Розе. Они снова принялись болтать, кивая и улыбаясь друг другу, и в какой-то момент, когда я снова почувствовал себя до некоторой степени в безопасности, она вдруг поглядела мимо Розы через стеклянную стену кафе и на мгновение поймала мой взгляд. Так повторялось несколько раз. Она как будто хотела удостовериться, что я все еще здесь и наблюдаю за ней. Мои глаза беспокойно забегали по газетным заголовкам, и я стал тщательно следить за выражением своего лица. Спустя некоторое время, когда я снова поднял глаза от газеты, то увидел, что они уже ушли. Я продолжал сидеть, глядя на оставленные ими чайные чашки, и увидел на краю чашечки Розиной подруги алый отпечаток ее нижней губы, словно привет, посланный моему смятению сорокачетырехлетнего субъекта.
Я двинулся по Стрёгет навстречу весеннему солнцу, под которым человеческие силуэты то смыкались воедино, то снова расходились, и толпа напоминала темный движущийся лес силуэтов, отбрасывавших длинные тени, сливающиеся на слепящей брусчатке. Низкое солнце в расщелине между домами поглощало силуэты, тонкие и невесомые, как бронзовые фигуры Джакометти. Солнце било прямо в глаза, так что я не мог различить лиц в темном потоке фигур, пока они не делали последнего шага мне навстречу, выступая из темного круга, и мы, за секунду до того, как нам разойтись, встречались глазами. Я подумал о том, что прохожу под чужим взглядом, который минуту спустя сменится другим, идущим сзади, и чужие лица все время меняются перед моим взглядом, проходя мимо по очереди, выступая навстречу из тени. Казалось, они не просто проходили мимо, а шли сквозь меня, и сам я проходил сквозь их взгляды в том же движении, в том же ритме шагов и мелькающих лиц. Я постоянно видел перед собой другие лица, и эти движущиеся мне навстречу лица смотрели на меня, и мне казалось, что я не могу оставаться одним и тем же более чем на мгновение, вбирающее в себя чей-то мимолетный взгляд.
5
Я вышел из отеля и стал бродить по улицам между Пятой авеню и Таймс-сквер, в толпе пешеходов, среди вертикальных квадратов освещенных окон и горизонтального потока автомобильных фар. Я разглядывал лица, которые двигались мне навстречу во тьме, выступая из островков света, все новые и новые лица, чужие, каким был и я сам в этом городе, в который все постоянно откуда-то приезжают. Это единственный из чужих городов, где каждый сделанный мною шаг не напоминает мне о том, что я иностранец, и где моя внешность и мой акцент — это всего лишь еще одна разновидность среди множества разновидностей людей, непохожих друг на друга. Если я действую на нервы шоферам такси, барменам и официанткам, то это вовсе не оттого, что они считают меня иностранцем, а, напротив, потому, что они принимают меня за ньюйоркца, который невыносимо медлителен или просто нерешителен и туповат. В Нью-Йорке я могу быть кем угодно, лишь бы я не забывал исправно давать чаевые. В тот вечер на меня успокоительно подействовало блуждание то в одной, то в другой толпе пешеходов по сети разделенных на квадраты улиц. Усталость подействовала на меня, как местный наркоз, и лишь мои слух и зрение не участвовали в этом приятном ощущении полудремы. Все, что я видел и слышал вокруг, было повторением того, что я уже видел и слышал прежде: автомобильные гудки, обрывки фраз, освещенные окна домов и поток лиц. Казалось, я вошел в какой-то фильм, виденный мною сотни раз: те же самые уличные сценки, которые повторяются во всех фильмах о Нью-Йорке. Но фильм не вел меня от сцены к сцене, скорее, это было так, словно передо мной разматывалась кинолента и я двигался, не сходя с места. Шагая вперед без остановки, я видел, как город живет вокруг меня, движется, а я смотрю на него, пассивный и неподвижный, из какого-то уголка в глубине моего существа. Я думал обо всех этих людях, которые приехали сюда, увлекаемые стремлением к бегству или слабой надеждой на какие-то перемены. Они шли теми же улицами, которыми теперь шел я, по тем же глубоким улицам между громадами квадратных домов. Меня снова поразила мысль о том, что этот город притягивает к себе столь великое множество людей со всех уголков земного шара и в то же время сам не имеет сколько-нибудь заметного центра, как это бывает в европейских городах. Там, если ты идешь по улицам достаточно долго, то обнаруживаешь, что они всегда сходятся в каком-то одном пункте. Старые, закопченные таинственные города, куда приезжаешь поездом однажды вечером и спустя минуту после того, как выходишь из здания вокзала, оказываешься лицом к лицу с подсвеченными апостолами или святыми на фасаде кафедрального собора. Здесь же все вокзалы находятся под землей. Ты прибываешь сюда впервые, и тебе остается лишь плыть по течению, двигаясь по улицам, регулярно пересекающимся через равные промежутки времени. Сам по себе этот город никогда не создает у тебя впечатления, что ты прибыл в зачарованное царство своей мечты. На самом деле это как бы незримый город. Невидимая сеть его улиц запечатлена в воображении тех, кто сюда приезжает. Это, по сути дела, отображение тех мест, которые они покинули, быть может, навсегда. Нью-Йорк видим лишь тем, кто смотрит на него сквозь призму смутного, призрачного воспоминания о степях Украины, о горах Армении, о трущобах и бидонвилях Пуэрто-Рико или о залитых водой рисовых полях Гонконга. Здесь так просто найти дорогу и в то же время, как ни странно, легко заблудиться, потому что монотонность квадратной планировки мешает человеку сориентироваться и отыскать путь туда, куда он направляется. Но в тот вечер меня это вполне устраивало, так как мне не нужно было идти куда-то в определенное место. Я пообедал на Пятьдесят второй стрит, в одном из тех демократических, функционально обустроенных заведений, где можно сидеть на высоком табурете за длинной стойкой, не смущаясь тем, что ты закусываешь в одиночестве. Я сидел, наблюдая за уличным движением позади зеркально отраженной в окне рекламы пива из красных неоновых трубок, и в оконном стекле ярко освещенного помещения отражался мой силуэт на табурете, склонившийся над стойкой бара, призрачный, так что прохожие шли по тротуару как бы сквозь меня. Среди них были бездомные попрошайки с бумажными пакетами и красивые, торопливо бегущие куда-то женщины всех рас и цветов. Я взглянул на свои часы, прибавил шесть часов и попытался вспомнить, что именно я делал в это же самое время прошлым вечером. В тот вечер я стоял в углу сцены, спиной к опустевшим зрительским креслам и смотрел на упругие, как резина, ярко накрашенные губы моей матери, обнажавшие белые вставные зубы, раздвигавшиеся в хищной улыбке всякий раз, когда кто-нибудь подходил, чтобы поцеловать ее в щеку во время небольшого «нахшпиля» после ее премьеры, о которой она напомнила мне звонком в тот вечер, когда у меня ужинали Роза и ее художник. Она, как обычно, была самоуверенна и театральна на сцене, и как обычно вокруг нее толпились фанаты, аффектированные театралы и экзальтированные примадонны с блудливыми глазами, чтобы заверить ее, что она была неподражаема и великолепна, превзошла себя и превосходно вошла в образ, что игра ее была исполнена чувств, вдохновенна, изысканна и безупречна. Если у моей матери и был когда-либо весьма умеренный талант, то он уже давно был загублен ее ненасытной жаждой поклонения и любви зрителей, которые, вот уже несколько десятилетий наблюдая за ее игрой, покатывались от хохота там, в темноте зала, и обливались слезами благодарности, растроганные тем, что она своими разбитными ужимками и фривольными гримасами потрафила их площадному чувству юмора, а своими крокодиловыми слезами и вздохами волнообразно вздымающейся груди возвышала их банальное беспутство и чувствительность до уровня роковых страстей и великой любви.