Читаем без скачивания Искатель. 1967. Выпуск №4 - Виктор Смирнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Доктор! Как прогулочка? — Ефим сидел у стола и пил чай. Правая рука его висела на перевязи.
Владимир Петрович присел к столу и, сам не зная почему, принялся объяснять Ефиму, что с ребенком и отчего это произошло.
— Долг вот принес, — закончил доктор неожиданно и поставил на стол бутылку.
Но тут же Владимир Петрович почувствовал, что ему хочется сжаться, стать маленьким и неприметным под взглядом шофера. Глаза Ефима побелели, словно небо от мороза. И доктор действительно сник. Опустил глаза, съежился на стуле, пока через мгновенье не пришла в голову лживая, но примиряющая мысль.
— Я ж на двоих… — доктор попытался улыбнуться.
Взгляд Ефима потеплел, и он ответил улыбкой, подмигнул:
— А как насчет понедельника?
— Думаю, что и вторник не подойдет, среда — тоже. И никакой день недели.
Николай КОРОТЕЕВ
ЗОЛОТАЯ «СЛАВА»[2]
Рисунки Ю. МАКАРОВАГЛАВА ТРЕТЬЯ
Ему еще не разрешали вставать, но Федор одолжил костыли, халат и тапочки у соседа и поднялся с койки. Дрожали ноги, кружилась голова, мутило, тело покрылось противным потом, который сочился по хребту меж лопаток. А ведь Федор еще даже не вышел из палаты.
— Федя, вертался бы ты на место, — сказал раненый, лежавший на койке у входа.
— Нет, — упрямо прохрипел Федор. Задержавшись, он отер ладонями лицо, словно умылся.
— Ты что же, нарочно? Шлепнуться хочешь? Чтоб в госпитале побольше побыть?
Федор прикусил губу.
Палата молчала. Раненый у входа был обречен. Все это знали, и Федор тоже знал. Обреченному многое прощали…
— Ну и дурак, — неожиданно заключил раненый у входа.
На секунду Федор привалился к косяку, перевел дух и шагнул за дверь. У него была цель. Он убедил себя: если в день, когда он встанет, ему удастся дойти до конца коридора, до окна, то все будет хорошо. Он вылечится и опять отправится на фронт, хотя врачи утверждали, будто «такой возможности не предвидится». Однако сам Федор не предвидел никакой другой «возможности». Он не представлял иной жизни, кроме как жизни на фронте, иных отношений, кроме солдатского братства. Когда раненые в палате заводили разговоры о довоенной жизни, о своих специальностях и профессиях, спорили о чем-то, мечтательно уставясь в потолок, вздыхали: «а бывало…» или: «помню, как…», Федор безучастно таращился в окно, затянутое искристыми морозными листьями. Он будто и не помнил этой своей «довоенной» жизни. Она выглядела такой незначительной, нескладной, оборвавшейся раньше, чем он понял, какова же она. Шесть классов, поехали отдохнуть к бабушке, а попали в полымя войны. Фронтовые воспоминания начинались не так. Там все было точно: «Под Ржевом это случилось, зимой…» Все становилось простым и ясным. Тогда Федору было что рассказать. И Федор горячился, спорил, доказывал правильность действий того или иного рассказчика в бою. Это было интересно, увлекательно.
Но, если разговоры «а бывало…» и «помню, как…» напоминали ему все-таки что-то: блеск реки, соседских голубей, Дворец культуры, куда мама водила его три раза в неделю и он там пел, читал стихи:
…Качаются в седлах бойцы и молчат,и только копыта о землю стучат…
то мечты о будущем: «вот добьем гада…» или «вернусь я домой…», которым так охотно предавались раненые, совсем не представлялись Федору. Он не представлял себя в том мире, где люди старше его чувствовали себя уверенно и свободно. Поэтому возвращение в часть, в землянку разведчиков, к Королеву, Глыбе, к «тройному» Ивану становилось конечной целью, без которой жизнь теряла свои реальные очертания.
Федор шагнул в коридор. Он знал: там, в дальнем конце, у окна на круглом столе, покрытом простыней с черным госпитальным клеймом, стоял аквариум. Даже не аквариум. Просто большая стеклянная банка. И в ней плавали золотые рыбки, водоросли.
Его сосед по палате кормил рыбок и ухаживал за ними. Рыбки Федора не интересовали, но он знал, что до конца коридора добирались лишь окрепшие раненые, которые явно шли на поправку.
Банка на столе была косо освещена солнцем. Федор двинулся к ней. Шагов десять дались ему легко, но потом он покачнулся и, подавшись в сторону, привалился к стене. Глаза он не закрыл: боялся, что потеряет равновесие. Слабость усилилась, внутри что-то противно дергалось, к горлу подступил ком. Тогда он решился идти во что бы то ни стало и пошел. Ноги словно не находили опоры, костыли не слушались. Он взмахивал ими, словно крыльями, скачками продвигался вперед, оказывался то у одной стены, то у другой. Но Федор не сводил глаз с яркого, солнечного пятна в конце коридора, и оно приближалось с каждым мгновением.
Федор рухнул на лавку в полуобмороке. Взвыла болью рана на бедре, голова раскалывалась. Однако когда Федор уже смог оценивать себя, он ощутил на своих губах улыбку. Тогда он сел поудобнее, облокотился на стол, увидел аквариум, пронизанный косыми лучами солнца. Блики, отраженные от стенок, от поверхности воды, слепили. И было приятно сощуриться. Потом он чуть отодвинулся, захотелось посмотреть рыбок. Но резкое по забывчивости движение разбудило боль, и он, ожидая, пока она уляжется и затаится, смежил веки. Но и сквозь прикрытые веки он ощущал игру солнечных бликов: они были то ярко-розовые, то красные. Вдруг память досказала остальное: реку, залитую солнцем, запах сохнущего песка, знойный жар. Голос отца: «Не струсишь?» И его, Федорово, звонкое: «Нет!»
Они в тот день переплыли Урал. Это произошло перед отъездом, в очень редкий выходной, самый праздничный из всех выходных, потому что с ним был отец…
Вот и теперь Федор почувствовал: все обойдется! Две недели назад он получил от отца оказией записку. Несколько строк: «Узнал все о маме и о тебе. Жаль, что нам с тобой нет возможности увидеться. Писать обо всем тоже нельзя — сам понимаешь: военная тайна. Очень обрадовался, услышав о тебе такие отзывы. Сожалею, что ты не кавалерист. Передал бы я тебе свою золотую саблю. Поздравляю тебя со вступлением в комсомол. Мне сказали: стал ты комсомольцем в тылу врага, в партизанском отряде. Пришлось и тебе попартизанить, как и мне в свое время. Будь настоящим солдатом. Обнимаю. Отец».
Но последние два слова были жирно зачеркнуты. И написаны другие. «Целую. Папа». Это Федор расценил как маленькое отступление от принятого в записке обычного тона отца. «Как же ему тяжело», — подумал тогда Федор.
Воспоминание об отце было приятным и радостным. Даже боль прошла. Федор открыл глаза.