Читаем без скачивания Огненная река - О Чонхи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спектакль всегда является действием, снимающим покровы. Будто мы сдёргиваем с себя одежду и бросаем в зал. Начиная с верхнего, мы снимаем пласты времени, и обнажаем память, которую прятали глубоко внутри, под несколькими слоями, и вот выставили напоказ. Я остаюсь совсем голым, неловко опускаю расслабленные руки и тогда вновь встречаюсь с мальчиком, которого когда-то потерял. Но в тот момент, когда я подхожу к нему, назвав по имени, он становится прозрачным, как ветер или вода, и я с испугом отступаю. Если я зажигаю уголок души, вместе с образом подростка внутрь вползает песчаная пыль, которой полны степи Манчжурии, и звучит печальная мелодия кларнета, и от неё кружится голова. Тогда я всем своим существом ощущаю его хрупкое тело, утекающее, как вода. Я закрываю глаза и повсюду вижу его. Он вдруг подходит ко мне в незнакомом переулке, на торговой улице дальнего, как тот свет, города. Тогда я зову его, — «Амао», — и пытаюсь прикоснуться к нему, но вижу лишь свои старые руки, которые гладят пустоту.
Этот мальчишка родился на улице красных фонарей. У него был низкий лоб и высокие скулы; с первого взгляда можно было понять, что он метис, рождённый бербером и русской проституткой. Над его верхней губой и на подбородке темнел пушок. На затылке я обнаружил застывший гной. Это были следы сифилиса.
«Амао!» — я позвал его, чем-то тронутый, ласково протягивая руки, но подросток кончиками пальцев ноги ковырял что-то в замёрзшей земле. Он пошёл, опережая меня на несколько шагов, лишь иногда рассеянно оглядываясь. Я больше не пытался обнять его. Теперь, кажется, я понял. Я чувствовал боль, будто под кожей сидят остроконечные иглы. Это был образ моей жизни, вызванный песчаным ветром, который спал во мне несколько десятков лет, а теперь явился внезапно, вызвав дрожь в руках.
Братец Хон бушует на сцене. Глаза в белой кайме означают, что он всегда находит выход из любой ситуации. «Что же делать, если так глубоко? Пустяки! Скорее переплывай реку!» Ведущий объявляет перерыв на пять минут.
Буддийский монах призывал духов, ударяя палочкой по деревянной колотушке. Это поминки, которые проходят через сорок девять дней после смерти матери. Большой храм со статуей Будды был наполнен запахом благовоний. Глаза от них слезились. Я тёр их тыльной стороной ладони.
Несколько ресниц выпало. Я стоял и разглядывал их. Запах постепенно усиливался. Я плакал, сдерживая рыдания. Сестра дотронулась до меня и взяла за руку. От её рук пахло так же остро. Держась за руки, мы вышли из храма, где находилась статуя. За ним был лес, а в нём много каштановых деревьев.
— Я хочу домой.
«Нет», — тихо сказала сестра. — «Не плачь».
Я заплакал ещё сильнее.
— Отчего ты плачешь?
На самом деле, я сам не знал, почему плачу. Видимо, сначала я заплакал от запаха благовоний; сестра успокаивала меня, после чего моё сердце наполнилось обидой, причину которой я не понимал, и в итоге я разрыдался.
— Не плачь же! — сестра рассердилась на меня.
— Достань мне каштанов.
— Откуда здесь каштаны?
Тёмный лес становился гуще, и мы остановились на тропинке, ведущей сквозь чащу. Я упал, сучил ногами и кричал: «Достань, достань же мне каштанов!» На каштановых деревьях как раз цвели цветы, и их сильный аромат создавал смутные белые пятна и наполнял ими чёрную глубину леса, похожего на рисунок жидкой китайской тушью. Вдруг сестра отпустила мою руку и позвала: «Унвон!» Лес осветился. С кончика её пальца взлетала луна. Над белой кофточкой ханбока[24] поднимался круглый горб.
«Мама смотрит на нас», — прошептала сестра. Я проглотил плач и взглянул вверх на луну. Она была огромной.
Сестра всё повторяла, указывая на луну: «Посмотри-ка, мама смотрит на нас. Это же мама превратилась в луну, чтобы мой Унвон не плакал». Она либо утешала, чтобы я перестал плакать, либо действительно думала, что мать на нас смотрит. Я вытаращил глаза. Со стороны буддийского храма время от времени слышались удары по гонгу. Луна постепенно увеличивалась. Она наполнила лес, потом выплыла на дорожку, бегущую по чаще, утопила в свете сестру и меня; она стала невероятно большой, а горб на спине сестры казался еще круглее и заметнее.
В буддийском храме всю ночь без отдыха били в гонг.
— Послушайте теперь выступление сэнвона Пхе, который живёт на юге страны. Что касается сэнвона Пхе, то он человек симпатичный, хорошо танцует, к тому же и поёт замечательно. Интересно, что же он покажет нам на этот раз? Не станцует ли он под медленный ритм куккори?
Предыдущий исполнитель спрятался за ширму, и Старик Пак торопил, чтобы я присоединился к нему. Я опять обнял барабан. «Чжольсу, Чжольсу…» — сэнвон Пхе запел песенку, но что-то ему не понравилось, и он махнул рукой. — «Послушайте-ка, медленный ритм хорош, но не лучше ли исполнить танец кукол?»
В праздник Тано, когда бродячие музыканты зарабатывают большие деньги, сестра не спала всю ночь. Она лежала ничком, и её опухшие глаза были красными. К вечеру, когда утихли песни, и музыканты ушли, унося с собой остатки веселья, она занервничала. За оградой раздавался печальный голос свирели. Когда исполнитель, собираясь перейти к песне «Ариран» острова Чин-до, пропел «пилири-пилири», сестра так разволновалась, что её лицо побледнело.
— Унвон, Унвон!
Сестра ещё не спала даже когда в светильнике закончилось масло и фитиль еле-еле тлел. Переливы свирели, неизвестно откуда доносившиеся, кружились в воздухе и бесследно исчезали, и на них невозможно было сосредоточиться. Ворота во всех домах уже давно закрылись; считалось, что эти мелодии вводят девушек в соблазн. Чем темнее становилось, тем сильнее раздирала душу свирель, и сестра, не выдержав волнения, выбежала на улицу. В переулке, куда она умчалась, всю ночь где-то с шумом лилась вода. Через некоторое время сестра пришла обессиленная; в измождении она переступила через порог, ее спина была испачкана зеленью травы. Она пахла ночной росой и душераздирающей песней. Это повторялось каждый раз, как только наступал вечер и заходило солнце.
Красивый мой, дорогой мой, я так по тебе скучаю, что становлюсь больнаМой дорогой красавец идет по холму…
Сестра так переживала, что её лицо становилось белым.
— Унвон, Унвон, ах, что же мне делать?
Бродячие музыканты уехали, перевернув вверх дном всю деревню, но после них на околице и в глубокой яме на густом ячменном поле всё ещё пряталась их мелодия. А сестра не вернулась. После этого люди в деревне довольно долго шушукались между собой: «Соблазнил клоун горбунью…» Может, и сейчас сестра, уже седая, на какой-нибудь открытой ветрам площадке на рынке танцует свой танец горбунов.
Ритм сменился, теперь звучал чинянчхо[25]. Музыканты прошли кульминационную точку, поэтому чувствовали себя намного свободнее. Исполнитель, игравший на маленьком гонге, на мгновение остановился, зажёг сигарету и протянул мне. Такого раньше не было. После первой затяжки закружилась голова. Я выпустил дым изо рта. Слабый фиолетовый слой дыма образовал ровную, как зеркало, поверхность и колыхался. Голова закружилась. Сцена быстро крутилась, и старые маски, как волны, то накатывали, то отдалялись от меня. Сильное головокружение распространяется кругами. В тусклом зеркале прыгает кукла. Ритм барабана рассеивает поверхность зеркала и образует круги. Я растворяюсь в темноте, разрываю на куски зелёную одежду монаха, главного героя представления, и проникаю в шершавую надкожицу сосны.
— Ах ты, давай-ка поиграем! Говорят, это хорошее место для строительства, и я собирался построить буддийский храм, но зачем тут храм, как вы думаете? Если кто-то принесёт пожертвование в этот храм, то у кого нет сына, у того сын родится, у кого нет дочери, у того дочь родится; каждый станет богатым, займёт высокое положение в обществе и будет хорошо жить.
Главные герои представления выходят и кланяются.
— Построй-ка здесь храм для больших бонз. Ну-ка, построй-ка храм для больших бонз. Построй храм. Если бы вы принесли в этот храм пожертвование, то родили бы сына и дочь, и стали бы богатыми и сделали карьеру.
Окружающие меня зеркала дрожат. Маски в них тоже дрожат и тихо смеются. Нет, они вовсе не смеются. На меня смотрят застывшие лица. Я уже до такой степени смущаюсь, что их непонятное выражение воспринимаю как насмешку. Я стучу по барабану. Чтобы разбить зеркала, которые держат меня в заточении, как ещё один слой, надетый поверх моей кожи, и чтобы уничтожить старые маски, разбросанные внутри зеркал, я бью в барабан со всей злости. Поверхность зеркал становится мутной. Но они не разбиваются. Только густой туман, покрывающий их, становится ещё гуще. Не видно ни малейшей щели, чтобы выйти оттуда. Я шагаю вперёд, размахивая руками. Но ничего не могу нащупать. Когда я перестаю надеяться на побег, в том месте, где ещё тихо слышится ритм чинянчхо, всходит луна. Я понемногу начинаю что-то различать впереди. Машу руками, и сквозь пелену, державшую меня в заточении, выбегаю на улицу. Это очень знакомая улица. Решительно, не оглядываясь, я иду по улице красных фонарей. Я уже знаю, что на повороте этой дороги встречу одного мужика. Я замечаю, как сладко потягиваются, опираясь на перила публичных домов, расположенных в ряд по обеим сторонам улицы, русские проститутки и девчонки из Манчжурии, вижу повсюду мелькающие пожелтевшие от усталости лица мужчин, клиентов этих домов, не спавших всю ночь. Наконец на повороте дороги появился этот мужик. Прильнув к окну, он заглядывал в магазин. Я подошёл вплотную и стал наблюдать за ним. Тот усердно рассматривал, принадлежащий человеку из Цинской империи магазин, где были выставлены картины с буддийскими сюжетами и разная посуда, используемая в обряде поминовения предков. Внутри магазина было темно, на улице светила луна, поэтому стёкла казались совсем чёрными. Мужик прислонил лоб к стеклу и стоял неподвижно, будто вся его сила была сосредоточена в его голове, и как только он оторвёт её от окна, то сразу рухнет. По лицу, отражавшемуся в стекле, я не дал бы ему больше тридцати лет, но выглядел он старше; на его тощей спине читалась усталость и последствия голода. Я был убеждён, что он не местный. Таких мужиков можно встретить везде. Тела людей из других городов или стран, которые попадают сюда по воле судьбы, становятся сухими скорее не от голода, а от чуждого им густого песка из степей Манчжурии, и, в конце концов, их белые кости выветриваются, и вот так они умирают, совсем высохнув.