Читаем без скачивания Милитариум. Мир на грани (сборник) - Андрей Марченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так или иначе, Гастон-Луи Виттон снова пробудил во мне интерес к Пьеру Виттону, и вскоре после этого раута я решил навестить художника. Он обнаружился в небольшой частной психиатрической клинике, где пытался избавиться от морфийной зависимости – правда, безуспешно. Наша беседа состоялась, но вышла какой-то скомканной и пустой.
Виттон всё более уходил вглубь себя. Он рисовал, рисовал, рисовал этих человечков – картины, написанные белым, по-прежнему стояли у правой стены, а слева было всего три рисунка черным. Я попросил у Пьера один из них, он даже не обратил внимания на мой вопрос, и тогда я взял картину сам. Белую картину, пока он не видел, – мне хотелось повесить ее рядом с черной, с другой стороны стола. Такая схема придала бы моему кабинету определенную гармонию. На картине был танцующий человек – в странной позе, с изогнутыми гуттаперчевыми руками. Пьер ничего не заметил. Я не чувствовал себя вором – Пьеру были не нужны его картины. Он то ли спасал себя, то ли, наоборот, вдавливал еще глубже с их помощью, но когда картины были готовы, то становились бесполезным грузом.
* * *Шли годы. Моя жизнь текла своим чередом. Мария родила троих детей – двух мальчиков и девочку. Мы купили дом в сельской местности неподалеку от Парижа и перебрались туда. Я собирал коллекционные вина и принимал обеспеченных пациентов в огромной гостиной с шестиметровым потолком.
Когда началась новая мировая война и Париж пал, мой старший сын Томас стал активным участником Сопротивления. Он сблизился с Робером Бенуа, известным до войны автогонщиком, и был членом его ячейки. Они занимались поставками оружия сопротивленцам, устраивали саботажи, помогали скрываться «нежелательным элементам». Всё это я узнал уже после победы, когда дело моего сына было извлечено из стопки точно таких же в одном из архивных шкафов концлагеря Бухенвальд. Его тело так и не нашли – скорее всего, оно превратилось в пепел в одной из чудовищных печей, а его имя навсегда осталось выбитым на мемориале пропавших без вести бойцов Сопротивления – рядом с великими Бенуа, Гровером-Уильямсом и десятками, сотнями других.
Лишь во время Второй мировой войны я заметил, что относительно Первой память начала меня подводить. В первые сентябрьские дни 1939 года, когда Франция только-только объявила войну Третьему рейху, все уже говорили о том, что история повторяется, вспоминая значительные сражения Великой войны и полагая новую ее логическим продолжением. Постаревшие ветераны стали востребованы ввиду своего боевого опыта, а я приготовился принимать новые порции солдат, не желающих верить в потерю ноги или руки.
Первое несоответствие моей памяти и реальной истории вскрылось, когда по радио вспоминали штурм Льежа – одно из первых крупных сражений Великой войны, произошедшее в августе 1914 года. Диктор расписывал героизм бельгийских солдат и доблестное командование Жерара Лемана, приведшее к значительным потерям с немецкой стороны. В битве погибло пятнадцать тысяч бельгийцев, но они сумели забрать с собой около двадцати пяти тысяч вражеских воинов и серьезно задержать наступление.
Слушая всё это, я недоумевал. Я совершенно точно помнил, что Льеж сдался. Я помнил, как первые сводки с фронтов клеймили позором генерала Лемана, который предпочел бескровную капитуляцию массовым потерям личного состава. Взяв Льеж без боя, немцы устроили в городе страшный разгул и разврат, точно дело происходило в средневековье. Грабежи, изнасилования – на город обрушилась банда наемников, а не регулярные войска, – так говорили свидетели падения города. Сейчас же я слышал по радио какой-то откровенный бред.
Тогда я не нашел этому объяснения. Я не хотел диагностировать у себя психических отклонений, пусть и говорят, что психиатр и псих – это примерно одно и то же. Я убедил себя в том, что заблуждался, тем более что никаких материальных доказательств у меня не было. Но путаница номер два окончательно вогнала меня в ментальный ступор. В беседе с одним моим знакомым всплыла тема парижских такси. Он всячески восхвалял героизм таксистов, которые на своих «Рено» довезли до места битвы на Марне порядка шести тысяч солдат – это подкрепление предрешило исход битвы и разгром немцев. Но ведь я совершенно точно знал: битву на Марне французы проиграли. Я принимал в ней участие, и я хорошо помнил, какое презрение и ненависть испытывали к профсоюзу таксистов, отказавшему генералу Галлиени в автомобилях для переброски войск. Я попросил знакомого подробнее рассказать о сражении и о роли таксистов в его исходе – и он подтвердил: да, именно благодаря своевременному подвозу солдат Марокканской дивизии на «Марнском такси» в помощь терпящей поражение Шестой армии Монури французы сумели переломить ход сражения и пойти в наступление. Я, получивший ранение в ногу во время той самой кампании, не мог поверить. В тот же день я отправился в библиотеку и взял там простейший учебник по истории Великой войны. Да, прочел я, битва на Марне была выиграна французами – в моей новой реальности. В прежней торжествовали немцы.
Третий подобный экскурс в видоизменяющееся прошлое был связан с битвой при Морследе, продолжавшейся с июля по ноябрь 1917 года. Суть заблуждения в данном случае была значительно проще – и потому намного страшнее, чем в предыдущих. Дело в том, что другое название этого сражения – Третья битва при Ипре. Я знал оба названия и четко ассоциировал их между собой. Но в очередной радиосводке при сравнении наступательной операции союзных войск осенью 1944 года с аналогичными действиями времен Первой мировой я услышал сочетание «Третья битва при Ипре, или сражение при Пашендейле». Именно так назвали битву несколько раз на протяжении трансляции – и я достал с полки большой атлас, чтобы найти этот Пашендейль. Он оказался почти там же, всего в нескольких километрах от Морследе. Но местоположение тут роли не играло – я точно звал название битвы и не мог в этом ошибаться. Моя память снова подложила мне свинью.
Вторую мировую мы пережили мирно и спокойно – хотя мои мысли всегда находились с Томасом, который пропадал где-то в Париже по делам Сопротивления. Я не знал, где он и что с ним, вплоть до того времени, когда его имя оказалось в списках казненных после освобождения лагеря Бухенвальд. Нас же – меня, Марию, двоих младших детей – немцы не трогали. Только иногда, расквартировавшись в деревне, приходили за молоком и маслом, за которые на удивление исправно платили новенькими марками. Они говорили, что после войны марки станут общеевропейской валютой – кто же знал, что всё произойдет ровно наоборот?
И, конечно, за все эти годы я от силы пару раз вспомнил о существовании Пьера Виттона. Мне было просто не до него. Надо было как-то выживать, а судьба сумасшедшего наследника чемоданной империи была очень далека от насущных вопросов. Жорж Виттон к тому времени уже скончался – в 1936 году, – и бразды правления компанией принял Гастон-Луи. Действия Гастона-Луи во время войны с одной стороны были направлены на выживание, но с другой – вызывали отвращение, как и марионеточное правительство маршала Петена. Виттон понял, что если не сотрудничать с немцами открыто, если демонстративно не принять сторону оккупантов, то с бизнесом можно распрощаться. Экономический фактор оказался сильнее гордости и любви к Родине.
Компания заключила с правительством режима Виши договор о сотрудничестве и стала чуть ли не эксклюзивным поставщиком дорожных сумок и сопутствующих изделий для оккупационных войск. Более того, Гастон-Луи инициировал строительство отдельного цеха, где делали сувенирную продукцию, восхваляющую Петена и Гитлера, спасителей Франции. Одних только бюстов Петена сделали порядка двух с половиной тысяч. Когда я впервые увидел на портрете Гитлера крошечное клеймо фабрики Луи Виттона, я понял, что Пьер, отстранившись от семьи, в определенной мере был прав.
Потом война закончилась. Стерлась, заглохла трагедия Томаса. Младшие дети поступили в университеты, окончили их и разъехались по разным городам. Мы с Марией остались вдвоем. Я уже перестал вести активную практику – мне было лень, да и денег было достаточно для того, чтобы не работать. Вот тогда-то я и встретился с Пьером Виттоном снова.
Предпосылкой этого стала одна его картина, которую я видел в мастерской много лет назад – написанный белым портрет скелета-женщины с огромной грудью. В 1945 году я услышал, что из нейтральной Швейцарии вернулся мой друг Франсис Пикабиа, и я поспешил его навестить. Говорили мы о былом, о падении искусства, о военных трагедиях, в общем, о всякой всячине. Но на стене в его квартире висела работа Виттона – ее сложно было с чем-либо перепутать, – черная копия той самой белой картины. Я спросил о ней у Пикабиа – он ответил, что Виттон подарил ее ему перед самой войной. Сам Виттон, насколько я понял, временно уехал из Парижа и жил где-то в глубинке.