Читаем без скачивания Солнце и кошка - Юрий Герт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Откуда вам известно, что нам по дороге?— сказала она, не поворачивая головы и убыстряя шаг.
Он не отставал.
— А вы?..— Он помедлил.— А вы откуда знаете, что нам не по дороге?
Вопрос прозвучал так неожиданно, был так нелеп и вместе с тем так естественен — откуда, в самом деле, ей известно, по дороге или не по дороге? — что оба вдруг рассмеялись.
— Однако...
— Да, да...— торопливо подхватил он ее интонацию, — это пошло, банально, по крайней мере, когда таким способом знакомятся с порядочными женщинами. Вы ведь это хотели сказать?
— Примерно...
— Ну, вот видите: даже не познакомились еще, а уже все знаем друг о друге, читаем мысли... Даже скучно, не правда ли?.. Но когда я увидел, что вы тоже вышли из гастронома, когда я потом шел за вами и смотрел на вас, мне вдруг захотелось подойти к вам и пойти рядом. Увидеть ваше лицо, услышать голос, пройти вместе — может быть, один, может быть, два квартала... Вот и все. И я бы чувствовал себя несчастнейшим человеком на свете, если бы этого не сделал. Что же мне оставалось?..
— А вы... — Лиля искоса взглянула на него, но выражения глаз не увидела, они только холодно блеснули на нее стеклами очков, отражая свет фонаря, под которым они как раз проходили.— А вы,— сказала она,— всегда делаете то, что вам хочется?..
— Да, конечно. Иначе — зачем жить?
Он произнес это так серьезно, не задумываясь, что Лиля отчего-то ощутила себя задетой.
— Мне показалось, вы что-то хотели сказать мне еще в гастрономе. Хотели, но не сказали... Это так?
Он усмехнулся, свободной рукой поправил очки.
— Вот видите, мы действительно угадываем все без слов... Да, я хотел... Хотел сказать вам: бросьте вашу сетку, подойдите к урне и вытряхните из нее все вермишель, сыр, бутылки с кефиром! Вы красивая женщина, вы должны быть свободны, счастливы!.. Зачем же, к чему вам эти бутылки с кефиром?.. Будьте счастливой, разбейте их!..
Она вспомнила, какими глазами смотрел он вокруг — там, в очереди...
— Но...
Он перебил ее:
— Я знаю, знаю все... У вас есть муж, он любит кефир и вам приятно — так вы думали мне сказать — приятно для него, для сына или дочери, стоять за кефиром и волочить домой эту битком набитую сетку... Если ваш муж любит вас, он будет любит вас — и без кефира! Поверьте, это так!.. Живите не для, для, для... Живите просто для самого главного, для того единственного, ради чего вы родились: для того, чтобы быть счастливой!..
— Мы пришли,— сказала Лиля сухо.
— Вы обиделись?.. Вот видите, потому-то я и не хотел всего этого вам говорить...
— Между прочим,— сказала она,— вы тоже стояли в очереди, не за кефиром, так за колбасой, не все ли равно?..— И нырнула в темный прогал между домами, торопливо, чтобы не слышать ответа.
Все это случилось за несколько месяцев до того, как он попал в больницу, причем попал именно к ней, в ее палату...
Помнил ли он тот их разговор?..
Помнил.
Она это поняла, когда закончила осмотр. Он поднялся, широким жестом запахнул халат и, выходя из кабинета, обернулся, пристально взглянул ей в лицо, будто проверяя внезапную догадку. И улыбнулся:
— Здравствуйте, доктор...
Лиля пробежала еще раз начало истории болезни, когда дверь за ним закрылась. Костровский Виталий Александрович. Тридцать восемь лет. Режиссер...
— Виталий Александрович...— повторила она про себя.— Виталий Александрович... Виталий...— И почему-то подумала: — «Вита» — по-латыни «жизнь»...
Теперь они виделись каждый день, Костровскому был строжайше предписан покой, он лежал, покорно глотая лекарства и принимая уколы. На тумбочке возле него громоздилась стопа книг. Лиля обычно видела его читающим — он читал, будто въедался, вгрызался в страницу глазами, с шумом и треском переворачивая листы. Когда он лежал, отпустив книгу и глядя прямо перед собой, в пространство, казалось, по его лицу пробегали то и дело какие-то волны. В нем все время, не затихая, шла напряженная, непрерывная работа. Но когда в палату с утренним обходом входила Лиля, он прояснялся, отвлекался от чего-то своего, только глаза под сильными стеклами смотрели на нее так, как если бы она находилась в фокусе, в белом от накала пятнышке солнечных лучей. Ее жгло, она вспыхивала под этим взглядом.
Она расспрашивала его — как он спал, как самочувствие, как сердце, он отвечал со скукой, торопливо, и все смотрел на нее грустно и немного иронически, будто хотел сказать: «ах, да полноте толковать о каких-то пустяках... Расскажите-ка мне о себе».
Однажды к нему пришла посетительница, молодая, густо и броско накрашенная, но это ей шло. У нее были стройные ноги, красивые, нагловато-уверенные в своей неотразимости глаза. Лиля увидела ее в коридоре, когда та выходила из палаты, и с досадой поймала себя на том, что сравнивает себя с нею. На другой день она беседовала с Костровским сухо, коротко.
Наконец, ему разрешили подняться. Он бродил по коридору, часами стоял у окна, заложив руки за отвороты халата, сосредоточенный в себе. Когда она проходила мимо, он — чувствовала Лиля — не отрываясь смотрел ей вслед, пока она не исчезала за дверью какой-нибудь палаты или не сворачивала к себе в кабинет. Она замечала, что тогда походка ее менялась, она вся напрягалась, подтягивалась и так шла по обитому линолеумом полу, словно то был скользкий лед и она остерегалась упасть, растянуться.
Разговорились они как-то на ее дежурстве. Оба, казалось, ждали этого разговора, и Лиля не удивилась, когда в двенадцать, после того, как все в отделении утихло и больные давно спали, кроме двух тяжелых в восьмой палате, Костровский подсел к столику, за которым она писала отчет.
Несколько раз она пыталась прогнать его, но нехотя, он это понимал и твердил, что у него все равно бессонница. Тогда они многое рассказали друг другу о себе. Лиля разрешила ему выкурить пару сигарет, и он, с наслаждением затягиваясь, слушал ее, расспрашивал, кивал, и у нее было такое ощущение, будто все это давно ему знакомо, но ему необходимо убедиться, что догадка его верна, и он проверяет, сверяет то, что ему известно, с ее рассказом.
Когда-то Лиля мечтала стать артисткой, у нее до сих пор среди вороха фотографий сохранялась одна — со «Сценой у фонтана», в которой Лиля играла Марину Мнишек. Старый актер, их руководитель, сумел раздобыть для спектакля школьного драмкружка настоящие костюмы из театра. Лиля — «полячка гордая» — появлялась на маленькой школьной сцене в пышном парчевом платье, с тоненькой талией, с длинной слабой шейкой, бледным стебельком выраставшей из глубины высокого стоячего воротника, с ниткой стеклянных бус — под жемчуг,— заплетенной в пышно взбитые волосы... После шумного успеха на городской олимпиаде их кружок стали приглашать многие школы, и за Лилей всюду следовал большой чемодан с аккуратно упакованным парчовым платьем. На вечерах, едва она появлялась в зале, ее окружала целая свита мальчиков, из-за нее случались драки,— жестокие, кровавые. Лиля решила, что будет артисткой. После школы она поехала в Москву сдавать в студию при МХАТе и срезалась на первом же экзамене. Здесь не было парчи, не было завороженного, готового все простить зала — только пристальные глаза экзаменаторов, длинный стол и толпа за дверью, ждущая своей очереди. Лиля заледенела под суровыми взглядами сидящих за столом, сжалась, кое-как пробормотала монолог Катерины из «Грозы» и спустя два дня, накупив с горя разных баночек с косметикой, катила поездом к себе домой. У нее была возможность пойти в областной театр, но что-то внутри у нее ожесточилось, оглохло. К тому же ее познакомили с актрисой, одной из ведущих, но уже не первой молодости, уже давно игравшей в «Бесприданнице» не Ларису, а Огудалову. Может быть, она завидовала молодости Лили, а может быть,— в самом деле желала ей добра, когда вывернула перед нею всею театральную жизнь наизнанку. И тут оказалось, что помимо парчевых платьев, шквала аплодисментов и расклеенных по городу афиш с ее именем, Лилю ждали на первых порах,— впрочем, не известно, сколько грозили они продлиться — маленькие, почти бессловесные роли, дрязги и сплетни, необходимость понравиться режиссеру, ничтожная зарплата и работа, работа, работа... За всем этим вставал вопрос: быть или не быть? То есть остаться навсегда второразрядной артисткой, для которой самая сцена, со всем ее неуютом, бесперспективностью, постепенным увяданием и, следовательно, потерей последних шансов пробиться к главным ролям — сама сцена, преданное служение ей — выше славы, признания, «красной строки» в афишах... Лиля испугалась, промучилась всю зиму, решаясь, но так и не решилась...
И все-таки, вспоминая о том времени, она до сих пор испытывала сладкий, зовущий ужас перед сценой. То время — неопределенности, начала жизни, выбора, который открывал ей самые ослепительные надежды — казалось ей лучшим из всего, что довелось ей пережить впоследствии, когда все получило устойчивость, завершенность.