Читаем без скачивания «Осада человека». Записки Ольги Фрейденберг как мифополитическая теория сталинизма - Ирина Ароновна Паперно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Было бы ниже научного достоинства просить мне о чем-нибудь Вас, как лица, стоящего у власти просвещения. Мне лично не нужно ничего, и независимость Обводного рынка я не променяю на умственные пути научных вывесок, под которыми смерть и рутина. Свою научную работу я буду продолжать, и истинная научность переживет мои неудачи. Но, беря на себя и в дальнейшем тяжелый труд русского ученого, я оставляю за Вами право на его честь, и считаю своим долгом перед русской наукой поставить Вас в известность о существовании русских научных работ, опережающих заграничные достижения. – Уваж. Вас О. Фрейденберг (VI: 31, 145–148).
Приведя это письмо, Фрейденберг, с позиции 1949 года (когда свирепствовала официальная сталинская кампания по борьбе с космополитизмом, за приоритет русской науки над западной, «буржуазной»), извиняется за свои слова:
Сейчас, когда я пишу о 1925 годе, стоит 1949, и все выражения из моего письма к Луначарскому кажутся взятыми из модного политического словаря: русская наука, западная наука, русские достижения, русский приоритет. Какая чепуха! (VI: 31, 148)
Это побуждает ее задуматься над временной перспективой в этой части записок – истории своей жизни, написанной ретроспективно:
Романист, создавая первые главы, не знает еще, чем окончится последняя. А я, увы, знаю: мои плюсы обратятся в мои минусы. Я знаю, потому что сперва написала свои последние главы, а потом начала писать первые (VI: 31, 148).
Ретроспективный взгляд (из будущего) пронизывает ее записки о 1920‐х годах, сделанные в конце 1940-х. И если ее первые научные открытия до сих пор кажутся ей значительными, некоторые из предпринятых попыток вхождения в академическую среду сейчас представляются ей в другом свете.
Сознание того, что, рассуждая о приоритете советской науки, она тогда написала чепуху, не мешает ей описать последствия своего письма во власть как «большое событие» в своей научной карьере, которое она тогда не осознала как таковое. Однажды ее попросили, от имени Марра, зайти в ИЛЯЗВ. Оказалось, что после ее письма Луначарский спросил о ней Марра, который решил устроить ее в качестве штатного сотрудника в этот институт.
По этому поводу она делает еще одно замечание о ретроспективной логике своей научной биографии:
Большие события проходят обычно неузнанными – как герои эпоса. Мы придаем огромное значение тому, что бесследно проваливается, и не видим того, что со временем оказывается важным для всей нашей биографии (VI: 32, 151).
Значение того, что она оказалась сотрудником института, и в этом качестве (как она иронически пишет) – членом ученой корпорации, действительно трудно было оценить тогда, в 1925 году. В доказательство этому в тетради приводится еще один документ – «Расчетная книжка», выданная ей в ИЛЯЗВе, согласно которой распоряжение принять ее на должность научного сотрудника 1‐го разряда было сделано 25 февраля 1925 года, а жалованье было выдано ей только 18 декабря 1925 года, и притом в ничтожной сумме 24 рубля 33 копейки (VI: 32, 157). Оказалось, что в результате интриги выделенная для нее ставка досталась другому претенденту.
В сложных обстоятельствах и недоразумениях, которые были связаны с вхождением Фрейденберг в академическую среду, нелегко разобраться, несмотря на подробное описание этого процесса. Нелегко понять и противоречивые эмоции, которые испытывала Фрейденберг. «Мир людских отношений», которые окружали науку в обществе, казался ей уже тогда враждебной стихией (VI: 32, 153). Однако дойдя в своей хронике до начала 1926 года, она вновь описывает «важное событие» в своей академической жизни: «Марр пригласил меня работать в Яфетический институт» (VI: 36, 189).
В Яфетическом институте79 (в отличие от ИЛЯЗВа), а именно в только что созданной секции по изучению мифа («Мифической секции», как ее прозвали участники), она нашла среду, понимание и единомышленников в науке. Здесь она встретилась (после нескольких неудачных контактов), «уже как с равным товарищем», с Франк-Каменецким (VI: 36, 190).
Между тем в октябре 1926 года Л. О. Пастернаку удалось получить положительный отзыв Адольфа Гарнака (автора фундаментальных трудов по истории раннехристианской литературы) на немецкое резюме исследования Фрейденберг о «Деяниях Павла и Феклы», и она приводит этот документ в записках (VII: 38, 3–6). Этот отзыв зарубежного авторитета повлиял на ее научную репутацию: «С этого времени мои акции сразу поднялись» (VII: 38, 6). В качестве иллюстрации Фрейденберг приводит письмо к ней Жебелева, на которого отзыв Гарнака произвел большое впечатление: «Ему стоит только сказать imprimatur, и все журналы откроют свои двери. Ибо у немцев, да и везде, пожалуй, Гарнак Jupiter Optimus Maximus» (VII: 38, 5).
«Две вехи стоят на моем пути, когда я оглядываюсь на свое „поприще“» – это письмо к Луначарскому, которое определило «вхожденье в двери академической службы», и отзыв из Берлина, который обеспечил «вхожденье в научную цитадель с ее железобетонным сооружением» (VII: 38, 6). Сейчас, на закате академической карьеры, Фрейденберг описывает начало своего научного поприща с горькой иронией по отношению к институциям советской академической науки.
Мысль о вхождении в науку, в заграничную настоящую науку, еще многие годы волновала меня безмерно. Она поневоле угасла со временем, как угасло все живое с воцарением Сталина (VII: 38, 7).
Выйти на заграничную арену Фрейденберг не удалось, а вскоре сталинский режим практически закрыл доступ к международному научному сообществу. К концу 1940‐х годов, когда она пишет, уже много лет как прекратились всякие контакты с заграницей, научные и личные.
Что касается советских академических институций, Фрейденберг делает важное заключение, которое она относит уже к концу двадцатых годов: «Я прекрасно понимала, что в России были выдающиеся ученые, но науки не было» (VII: 38, 7).
«Квартирный вопрос»
Домашний быт, описанный в записках, исполнен драм. Центром семьи, без сомнения, была «мама». Трудными были отношения с «сумасбродом Сашкой». Женитьба Сашки «кажется, в 1926» на «Мусе», дочери дворника, внесла «чужой стиль» в дом, в который он ввел жену. (За этим стояла и другая драма: «Его единственной большой любовью оставалась Антонина», которая его в очередной раз «выставила»; своевольная Антонина появилась в жизни семьи вновь во время блокады.) «Мы [с мамой] безмерно страдали. Я не могла видеть, как мама, каждым движением которой я так дорожила, работала на молодую дочь дворника в функции герцогини…» (VII: 38, 1) С перспективы сегодняшнего дня эта ситуация видится иначе:
О, если б я знала, какая страшная судьба ожидает моего брата и эту праздную, здоровую женщину, корчившую из себя неземное создание, как она будет чернорабочей, грузчицей,